Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И всё вспоминала, вспоминала. И каждое новое воспоминание вызывало прилив слез. Глаза не просыхали и не открывались. Да и не хотелось Фирушке их открывать. Что могла она увидеть? Ненавистное с детства отражение в зеркале, теперь еще и безглазое? Свое безысходное одинокое будущее, никчемную старость? Даже обузой она никому не станет — потому что никого у нее нет.

Так, наверное, думала моя троюродная тетка Фира, старая дева, оплакивая смерть отца и заодно себя, горемычную. И некому было ее утешить, отвлечь от мрачных мыслей. Не то что никого не было рядом — просто никто не готов был делить с ней ее горе и тонуть в потоке ее слез. Погоревали о Лазаре и родственники, и соседи. В двух проходных дворах, соединенных глубокой аркой с помойными баками, на его похоронах немало набралось и дружески расположенных к усопшему, и от души жалеющих Фирушку, одинокую старую деву, бобылиху на веки вечные, и любителей поплакать у гроба над бренностью и скоротечностью жизни, и просто праздно любопытных ко всякому происшествию. Всякого народу сошлось: и родных, и чужих, и малознакомых, и евреев в ермолках с молитвенниками в руках, бормочущих заупокойную молитву, и гоев, осеняющих крестом себя и покойного, — никого ж не удержишь за руку.

А Фирушке и не до того было, она всё видела как во сне, одно только запомнила точно: строгое, отчужденное лицо дорогого папулечки, нездешнее лицо, почти неузнаваемое. Она целовала его холодный, расправившийся от морщин лоб, гладкие щеки, вставшие на место губы, она шептала ему в самое ухо заветные слова, которые больше никогда никому сказать не сможет. Слова извечные, не ею придуманные, но кровью ее сердца истекающие: «Оёёёёй, вэй из мир, Господи, дорогой мой, единственный папулечка родненький, зачем ты ушел, на кого оставил меня одну-одинешеньку, зачем покинул меня разнесчастную, как жить мне без тебя? Для кого? Для чего? Не уходи, останься со мной, родненький мой, или возьми меня с собой, я не смогу жить без тебя! Мне страшно! Оёёёёй, вэй из мир, Господи!»

Плач всех веков и народов, плач осиротевшей души, беспомощные слова, бесполезные, на всех языках одинаковые — неподдельные и нецелесообразные.

А папулечка молчал отрешенно, будто не вчера еще только, перед самой смертью, гладя ее руки одной правой, уже слабеющей рукой, говорил: «Я люблю тебя, дочечка, и всегда буду рядом, всегда буду…» Еще что-то сказать хотел, но не успел. «Всегда буду». А где? Где ей искать его? В могиле? На небесах? Или где?

Фирушка была безутешна. Не жила — только горевала, плакала, вспоминала. И всякое воспоминание было горьким, болезненным, невыносимым. А кроме этих воспоминаний, у нее ничего и не было.

Они пережили с папулей один счастливый период — период его жертвенной борьбы за Фирушкину судьбу и их внезапной надежды. Никогда не молилась она так истово, так воодушевленно, как тогда. Почти поверила в Божественный промысел: надежда на добрые перемены появилась, как это ни странно, вследствие тяжелейшего инсульта, который пережил папулечка. И Фирушка вместе с ним — час за часом, минута за минутой. Лицо его перекосило, левая рука повисла, и при ходьбе он тянул левую ногу, зато — счастье какое! — лежал в одной палате с настоящим сватом — шотхеном из синагоги.

Они никогда не думали, что существует такая возможность: «ярмарка женихов». Этой неловкой шуткой они подбадривали друг друга: дескать, еще не утратили чувство юмора. Но надежда вспыхнула обжигающим пламенем. «Взвейтесь кострами, синие ночи», — и кстати и некстати вспомнила Фирушка, вспомнила свой восторг и испуг, вспомнила, как глаз не могла оторвать от огненного языка, наклонилась низко-низко и не сразу почувствовала: жарко сделалось голове, жар побежал по волосам, потом стало темно и трудно дышать, кто-то вовремя надел ей на голову чехол от гитары… Не обгорела даже, только волосы подпалились чуть-чуть. С тех пор она боится открытого огня.

Папулечка стал по воскресеньям ездить в синагогу. Фирушка провожала его до трамвая. «Дальше я сам, — говорил он. — Иди домой, дочечка, жди меня». Она стояла за углом, дожидалась, пока подойдет трамвай, глядела, как он с трудом взбирается на ступени, и мысленно благословляла его на подвиг. Однажды она даже непроизвольно перекрестила его спину, отдернула руку, будто прикоснулась к запретному, засунула глубоко в карман, а мысленно повторяла: «Благослови его, Господи, помоги ему, Господи».

Он возвращался усталый, обессиленный, но вдохновленный — показывал ей записочки: рост, образование, возраст, имя.

— Господи, сколько холостых мужчин, теперь всё будет хорошо, дочечка, — шептал он и улыбался просветленной улыбкой, и перекошенный параличом рот сползал слева к подбородку, а правый уголок вздергивался к носу. — Женихи, Фирушка! Смотри, сколько женихов!

Он раскладывал на столе, как пасьянс, драгоценные записочки и уверенно говорил:

— Мы выберем тебе самого лучшего в мире! И ты будешь счастлива. Конечно, чтоб я так жил!

Чтоб он так жил, Господи!

Ради папулечки Фирушка согласна была выйти замуж за кого угодно, не глядя. Но трагедия состояла как раз в том, что на нее никто не глядел. Вернее, рассматривали в упор, со всех сторон, как лошадь на базаре, и она со стыда сгорала от такой откровенной бесцеремонности. Но терпела ради папулечки: его усилия не должны пропасть даром, он ведь делает это из последних сил.

Почти каждый день, в течение года, ездила она на эти мучительные свидания. Правильнее сказать — несвидания, потому что к ней никто не подошел из потенциальных женихов. Ни один! Ее уродство отпугнуло всех. Хотя и она не заметила среди топтавшихся вокруг нее мужчин ни Марлона Брандо, ни Алена Делона. Фирушка же готова была принять и полюбить любого, только чтобы поддержать папулечкину угасающую с каждым днем надежду, потому что видела — вместе с надеждой угасает его жизнь.

Ровно через год после смерти Лазаря Фирушка порвала всю его «картотеку» — и уже использованные, и отложенные на будущее записочки с именами, телефонами и другими параметрами женихов. На каких-то записочках стояли галочки с минусом, но почему-то он их не выбросил, на каких-то — его неровным почерком, карандашом, были сделаны неразборчивые пометки. Она не сумела их разгадать, бросила все обрывки в унитаз. И, только спустив воду, будто очнулась от глубокого обморока: хлынули слезы, сердце пронзила острая боль, от которой перехватило дыхание. Фирушка, судорожно всхлипывая, наклонилась к унитазу и выхватила последний клочок бумажки, плавающий на поверхности воды.

Чернила уже размылись, но телефон и первую букву имени можно было разобрать. И она переписала их. Зачем — сама не понимала. Высушила и мокрую бумажку с расплывшимися знаками: последний клочок папул и ной надежды.

Позвонить незнакомому Яше Фирушка долго не решалась. Хотя в глубине души уже знала, что сделает это. Может, она сошла с ума, рехнулась от тоски одиночества, может быть. Но этот клочок бумажки, который не унесло в канализацию, стал казаться ей знаком, ниспосланным свыше, из тех неведомых сфер, куда ушел от нее папулечка. Здесь, на земле, они никогда не расставались надолго.

Она ведь ни разу не оставила его одного и тогда, когда он ездил в синагогу. Садилась на следующий трамвай и шла — шаг в шаг, следом, на таком расстоянии, чтобы он не мог ее заметить, но чтобы в случае чего тут же оказаться рядом. Он так никогда и не узнал, что она сопровождала его в этих непосильных путешествиях, одолевать которые помогала ему любовь к ней, к Фирушке. Так-то он из дома не выходил бы, сил никаких не было, ноги-руки не слушались, тело было чужое, тяжелое, свинцовое, в глазах пелена, и шум в голове такой, что уши закладывало. Если бы не Фирушкино счастье, за которое он жизнь готов был отдать, он бы лег, и не поднимался, и глаза бы прикрыл. Навсегда. Устал от жизни папулечка. Она это не просто видела — она чувствовала, словно слились они в единое целое, в котором боль, надежда, одиночество, прошлое и будущее — всё одно на двоих, нерасторжимое.

Фирушка набрала номер телефона, который уже давно знала на память, зачем-то долго-долго слушала длинные монотонные гудки, будто разбудить хотела кого-то. И разбудила. Голос у мужчины был заспанный и невыразительный, без полутонов, как телефонные гудки. Так ей показалось. Но она так нервничала, что вся дрожала как в лихорадке.

42
{"b":"574789","o":1}