Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Как мать?! — в один голос всхлипнули Голда и Дора.

— Ты, ты… ты им даже не бабушка, — задыхается от возмущения бедная Голда. — Ты им вообще никто. Но что ты называешь руками?.. Вот это???

Голда судорожно разевает рот, как выброшенная на берег селедка, хлопает ресницами и тычет пальцем в голую Гретту, бедра которой раздвинуты, и только веер, которым она интенсивно размахивает, заводясь от этой перепалки, мешает разглядеть все подробности каждому, кто толпится возле будуара-кладовки, привлеченный не столько криками, сколько как раз возможностью под шумок еще немного полюбоваться розовым и атласным Греттиным телом.

Прекращала весь этот бедлам сама же Гретта диким безумным воплем взбесившейся мартовской кошки. Шмулик, услыхав этот зов, бросался вперед, расшвыривая родственников от стенки к стенке, и прямо перед носом у всех собравшихся защелкивал дверь на английский замок. Оргия длилась долго и сопровождалась нечеловеческими криками.

Даже слабоумный Лазарь принимал эти звуки как сигнал, тут же приступал к сеансу онанизма и прекращал его, как только Гретта и Шмулик замолкали.

А остальные — на время теряли покой и сон, ссоры волной прокатывались по квартире, захлестывая все уголки, раздражение носило характер эпидемии.

Содом и Гоморра!

В благопристойном нашем семействе такие страсти кипели, что через десятилетия дым стоит коромыслом, и я, задыхаясь в этом чаду, протираю глаза — не обозналась ли? Не перепутала ли адрес?

Нет, ничего не перепутала. Так было. Из песни слова не выкинешь.

Никакого слова не выкинешь. А Гретта в этой песне не только розовой Махой была. Не только.

Кстати, слово «Маха» я впервые услышала от Додика, младшего Голдиного сына-стиляги. Как-то, однажды вспомнив Гретту, он восхищенно прошептал: «О, это была настоящая Маха!» Мне было пять лет, слово врезалось в память, но спросить постеснялась даже у мамы — почему-то было стыдно. Додик много такого говорил, отчего у всех уши вяли. И я решила тогда, что Маха, наверное, очень дурное слово, иначе бы я его еще от кого-нибудь услышала.

Позже неожиданно выплыло другое странное словосочетание: «Гретта-гетто». И тоже сразу запомнилось. Потом уж все поняла по-настоящему. И почему почти не видно темного позорного пятна там, где на большом семейном портрете Погориллеров проступает изображение Махи-Гретты, — тоже поняла намного позже. Искупила она все свои грехи, кровью искупила. Настоящей кровью.

Брожу в потемках, а все-таки вижу. Война. Квартира опустела. Дедушка Вольф успел умереть от рака — спас его Бог от страшной участи многих. Голдин Израиль, два сына и зять моей зловредной бабушки Доры были на фронте. Изя, муж Фриды, — тоже, сначала письма приходили часто, заботливые, нежные, потом писем не стало, через год пришло извещение — пропал без вести, и еще через несколько дней — похоронка на сына Рафика, а Фрида их до самой смерти ждала. Даже Шмуль попал в ополчение. Все остальные домочадцы успели эвакуироваться, с последним пассажирским транспортом покинули Одессу.

По огромной опустевшей квартире скитались двое: неприкаянная Гретта и тенью за ней неотступно — слабоумный Лазарь. У Гретты были две причины не покидать квартиру. Первая — Шмуль из ополчения в любую минуту мог вернуться домой, мало ли там что, она должна его встретить. Как бы ни складывались их отношения, а муж и жена — одна сатана, это она знала твердо. Не знала только, что Шмуль уже никогда не вернется, погиб в первый же день, еще даже на рытье окопов не выходили, сидел себе у каменоломни, подремывал, там его шальным снарядом и накрыло — ничего не осталось, будто никогда не было деда Шмуля, Шмулика, непутевого отца Голдиного Израиля.

Вторая причина, может, была для Гретты поважнее первой, только это она в себе таила — Зара, родная сестра, муж которой украинец Михась, вызвав всеобщее негодование, пошел при немцах в полицаи. Зара рвала на себе волосы и сутки напролет выла волчицей от горя и стыда, пока Михась не ударил ее наотмашь кулаком по лицу, а после, стоя на коленях, ноги целовал, языком слизывал кровь с ее губ и шептал — дурочка, родная, единственная моя, евреев же убивать станут, кто вас спасет, как не я. Золотой был парень Михась, самой высшей пробы.

Только Бог по-своему распорядился. По какому-то своему непостижимому промыслу.

Не было Михася рядом, когда немцы по домам за евреями охотились, и соседи выдали Зару и Зинушку, девочку трехгодовалую. Ясно, что выдали — к полицаю в дом не пошли бы, он на них и документы выправить успел на украинскую национальность. Но сей прекрасный мир полон доброхотов — выдали-таки Зару с Зинушкой немцам. Кто-то выдал, а кто-то другой кинулся искать Михася. Но не успел Михась. Опоздал. Лишь издали увидел в первых рядах колонны огромную копну Зариных курчавых волос и золотую Зинушкину головку. Солнышко и Тучка — два самых дорогих ему существа на белом свете.

Без них жить было не для чего. Сразу хотел застрелиться и вдруг — как кипятком обожгло: вспомнил про Гретту, которая не уехала без сестры, осталась, чтобы в случае чего до конца быть вместе. Господи, Всемогущий и Милосердный, неужто на то Твоя была воля? Не успел и Гретту спасти Михась. Снова опоздал. Видел, как умирала, неотрывно глядел, будто окаменел, и жить остался, чтобы спасать евреев, жизни своей не щадя, спасать, не зная имени и фамилии. Спасать, чтобы жили и чтобы все узнали, кому рассказать смогут, что произошло в те черные дни.

Вот так и до меня дошло. Ни Михася, ни Гретту, обнаженную розовую Маху, ни Тучку-Зару, ни Солнышко-Зинушку — никого не знаю. А боль, когда вспомню о них, такая, будто вчера родных потеряла.

И слабоумный Лазарь среди них.

Жмется сзади к Гретте, прячется, дрожит от страха, икает. А офицер немецкий разглядел ее в толпе, подошел почти вплотную, ноги широко расставил, и улыбка похотливая кривит губы. Гретта с ненавистью глядит ему прямо в глаза, с лютой ненавистью. Он руку протянул и рванул платье у нее на груди — о-цо-цо! и языком зацокал, обнажив гнилые зубы. О-цо-цо! Грудь розовая атласная, шея, как шелк. Порвал на ней платье и отшвырнул в сторону. Стоит Гретта почти голая, Лазарь обхватил ее сзади руками, ногтями впился в мягкий живот, скребет, царапает и прижимается к ней все плотнее — совсем обезумел от страха.

Немец дернул его за плечо, вперед вытянул и выстрелил прямо в сердце. Ой — выдохнул Лазарь и упал к Греттиным ногам. Она на колени опустилась, голову слабоумного Лазаря приподняла, по-матерински прижала к обнаженной груди, глаза ему ладонью закрыла, пошарила руками по земле, нашла два камушка и положила на прикрытые веки.

Поднялась полуголая распутная, жаркая женщина, и плюнула немецкому офицеру в лицо. Вздрогнул от неожиданности, достал из кармана кителя белоснежный платок, утерся и снова выстрелил несколько раз подряд. Красные струи потекли по розовой атласной коже, Гретта покачнулась, плюнула еще раз и, раскинув руки, как крылья, упала на слабоумного Лазаря, накрыв его своим телом, спасая от всех грядущих бед — навсегда. Мог ли когда-нибудь мечтать о таком счастье людьми и Богом забытый Лазарь?

Счастье оно ведь тоже разное обличье имеет.

И все это видел Михась, золотой украинский парень, самой высшей пробы. И окостенели пальцы, сжимающие приклад винтовки.

И я вижу. И плачу, и бормочу какую-то молитву, и одновременно думаю: «Господи, где же ты был, Всесильный, Всемогущий… где?»

Плачу и бреду куда глаза глядят — подальше от этого места, от большой еврейской могилы, где как в коммунальной квартире после грандиозного скандала — тишина и полный мир. На веки вечные. Лежат вповалку, в обнимку, не стыдясь ни своей, ни чужой наготы — будто одна мать родила всех. Одна нежная, добрая многострадальная еврейская мама.

Ухожу все дальше, а вижу и слышу яснее: переплелись руки, и кто-то шепчет — не бойся, я с тобой, обними меня крепче, закрой глаза… колыбельная оборвалась на полуслове… молитва вырвалась из ямы в поднебесье… одинокое холодеющее плечо обняла одинокая чья-то рука… Лиц уже не разобрать, но вместе не так страшно, и не стыдно спросить у Бога: за что? За что меня? — наверное, думал каждый. А столетнего старца, которого несли к могиле на руках, а он озирался по сторонам с виноватой улыбкой на лице и кивал всем головой: то ли прощался, то ли прощения просил — за что? А нерожденное дитя, оцепеневшее от ужаса в материнской утробе за мгновение до выстрела, — за что? А всех вместе — за что, Господи?

44
{"b":"574789","o":1}