…Иосиф стоит на сцене. Вместе с актерами, режиссером, композитором и художником кланяется публике. Кто-то преподнес лично ему цветы. Иосиф сжимает обеими руками букет, отставив его от себя подальше. Я смотрю на Иосифа из зала, полная сострадания. Знаю, что под многочисленными, устремленными на него взглядами чужих людей он чувствует себя раздетым догола. Слева от него стоит Мирра Закс, главное действующее лицо в спектакле, но Иосиф поворачивается направо. Минуя режиссера и композитора, он сует цветы в руки актрисе, которая в первом акте, заглянув в окно, произносит одно-единственное слово: «Пора!»
— А вечер был… Ах ты господи, отец ты наш! В такой вечер сидеть бы обнявшись с красивой девушкой на берегу реки, а не о немцах думать…
Смотрю на Мишу, будто с неба свалилась. Тон, которым он произнес последние слова, как-то не вяжется с выражением его лица, крайне взволнованного. Я с трудом вырываюсь из прошлого, возвращаюсь в сегодня. Впрочем, это сегодня теперь уже тоже прошлое, то самое «когда-то».
Так вот, все еще шла война, и в поезде под перестук колес Миша Грин рассказывал мне о том, как он и Василий Шугаев, оторванные от своей части, трое суток проплутали в незнакомой местности. «Хлебнули горя, можешь поверить».
Ну, а в дальнейшем судьба их разлучила.
— …По самой глупой случайности, и вспоминать не стоит. — Так сказал Миша, глянув в окно вагона, потом на часы на своем запястье. — Да, — протянул он озабоченно, — ехать осталось недолго. Так вот, я хочу сказать, представляешь себе, все-таки суждено было встретиться. Два месяца назад, в госпитале. Шугаев лежал в соседней палате. В госпитале, видишь ли, времени на разговоры хватает. А когда говоришь, то бывает, до чего-то и договоришься…
Тут Миша высказал наконец то, к чему внутренне, очевидно, готовился с первой минуты нашей встречи, в поезде:
— Было бы бесчестно от тебя скрывать, Лееле, ты только крепись… Шугаев говорил мне об Иосифе. В лагере видел…
7
Вещевой мешок оттягивает мне плечи, а я все бреду и бреду среди разбитых стен. Скорбные и одинокие, они стоят каждая сама по себе, как будто никогда и не держались вместе. В проемах дверей и окон видны лестницы. Их ступени никуда не ведут…
Они представляются мне фантастическими гигантскими зубами, висящими в пустоте. На чем только они держатся?
А я на чем? Кто я такая? Вернее, что я такое? Как будто и не человек вовсе. Сорняк в поле. И отец мой, и мать не более чем сорняки. Потому их и выпололи, чтобы никому другому не тесно было и расти и цвести.
Не могу остановиться. Все иду и иду. Сквозь. Ниоткуда в никуда. Вдруг вижу: на обезглавленной стене молодое деревце. Стоит как ни в чем не бывало, тоненькое, светлое. Странно, в первый миг, когда я увидела это глупенькое деревце, печаль моя усугубилась. Но в следующий миг я, похоже, ему даже улыбнулась. А почему бы и нет? Деревце ни сном ни духом не виновато предо мной. Оно хочет жить. Оно молодое. И упрямое. Не так это просто — пробиться сквозь каменный лом.
Усталая и голодная, я присела на камень, сняла со спины мешок, опустила рядом на землю. И сразу, до головокружения, меня пронял запах свежескошенной травы. Я встрепенулась, огляделась. Прямо напротив выстроились в ряд деревянные домишки. Никаких прорех. Все уцелели. Только стекол во многих окнах не хватало, Их заменяли картон, фанера, Но кое-где были и стекла. Светлые, только что вымытые. А на натянутых веревках сохло белье. Мне вспомнилось деревце, которое пробилось сквозь расщелину в камне. Вот бы перенести его сюда. Обиды на него я больше не испытывала. Пусть растет под чьим-нибудь окном.
После вести о пропаже Иосифа, а затем и столь неожиданного сообщения Миши, после которого оставалась все та же неизвестность, я впервые разрешила себе выплакаться. Вволю. Всласть. Так, чтобы до дна исчерпать свое горе. До дна? Может быть. Выплакавшись, я даже не подумала о том, куда это меня забросило. Век бы так сидеть. Ничего не надо…
А потом пришло просветление. Помогли все же благодатные слезы. И голод я ощутила, и о ночлеге подумалось. Но встать с места, что-то предпринять все еще не было сил. И я завела разговор с Иосифом, как если бы он сидел рядом, как если бы ничего не случилось. Так просто, о пустяках.
…Хочешь посмотреть, как Баеле пишет? Знаешь, в первом классе с письмом была беда. Палочки у нее получались кривые, а кружочки выкатывались из строки. Точно так же, как у меня в ее годы. Наследственность. Учительница, правда, мне не очень-то верила. Я ведь пишу в газетах, может ли статься, чтоб у меня был скверный почерк?
Между нами говоря, Иосиф, по части каллиграфии ты от меня недалеко ушел. Спроси кого угодно из наших друзей, удавалось ли им когда определить, кем написано полученное от нас письмо, тобой или мной. А помнишь, Иосиф, мы с тобой сидели у моих родителей, и тут пришла наша запоздавшая открытка.
— Убей меня бог, — сказал отец, — но я никак не возьму в толк, чья это рука. Хотелось бы мне знать, кто у кого учился в хедере, Лия у Иосифа или Иосиф у Лии.
Случившаяся тогда тетя Малка подхватила:
— Я сразу заметила, что у них одна рука. Когда они всего на несколько минут заглянули ко мне в первый раз.
А ты удивился, Иосиф.
— Да? — спросил ты. — Интересно, с чего вы это взяли?
— Как с чего? — удивилась и тетя Малка. — А клубнику со сметаной вы у меня, скажете, не ели из одной тарелки?
Так я разговаривала с Иосифом. Мне было хорошо за чертой города, где стояли в ряд домишки, будто и неказистые, да уцелевшие наперекор всему. Хорошо было разговаривать с Иосифом в виду деревянного острова среди каменной разрухи.
…Я проснулась на сером рассвете. Осмотрелась вокруг и узнала двор, из которого еврей с бородкой клинышком в одно такое же утро выгонял корову на пастбище. Только сейчас ворот не было и забора не было. Что ж, топливо… С дымом ушли. И еврей тоже.
А ты, Иосиф?..
8
У Миши были самые добрые побуждения. Не он один думает, что нарыв лучше вскрыть, чем позволить ему гноиться. Наверно, это так. Но мне лучше не стало. К Мише я не испытывала ни малейшей благодарности. Напротив, я чувствовала себя как бы ограбленной. У меня отняли Иосифа. Я перестала его видеть.
Бритую голову я видела (но разве могла быть такой голова Иосифа?), полосатую спину я видела и номер на полосатой спине. Откуда она только взялась, эта проклятая дикая цифра — 99999? Однажды возникнув во мне — когда я попала в больницу после ночи, проведенной на холодном камне, — она долго меня томила. В бреду меня безустанно преследовало это причудливое скопище девяток, странных насекомых — голова да хвостик. И все хвостики книзу, все книзу. Когда я впервые очнулась от жара, я огорошила склонившегося надо мной молодого врача сентенцией: «А шестерки лучше. У них хвостики задраны вверх».
99999 — в бессонные ночи эта цифра, которая была призвана обозначать «Иосиф», иногда снова являлась мне. И еще мне представлялась стена, с которой он спускается в овраг. Иосиф ведь готовил побег, как Шугаев рассказывал Мише. А если так, то он конечно же первым пытался спуститься. Почему пытался? А почему бы ему и впрямь не спуститься, почему не бежать? Я ликую: «Удался побег. Иосиф вернется». Точно так же, как я никому из близких не рассказывала о том, что Иосиф пропал без вести, у меня язык не поворачивался, чтобы поделиться тем, что поведал мне Миша со слов Шугаева. Это касалось только меня. Это была моя злая доля видеть в своем воображении Иосифа таким, каким я его никогда не видала. Не узнавать его. Бритая голова, полосатая спина с номером, распятые на стене руки… Вот стена была мне знакома. Это была та самая красная кирпичная стена, которая привиделась Иосифу, когда пламя войны бушевало еще не в нашем дому. «Где ты, Иосиф? Явись мне… Я же знаю, ты думаешь обо мне, так же как я о тебе. Отзовись!» И вместо ответа: бритая голова запрокидывается, руки отрываются от стены. И нет Иосифа. «Что ты со мной делаешь, Иосиф? У меня сердце обрывается. Я падаю в пропасть. Вместе с тобой».