Все это время ее ждал впереди праздник, и вот Мордехай сказал ей слова, после которых стало ясно, что ожиданию может наступить конец, а праздник истлеть и обернуться тою же обременительной пустотой, какою заполнены будни. Молчи, Мордехай, никогда не пойду я с тобой, брат мой! И никогда не смогу наглядеться на тебя; ты прекрасен, друг мой, ты прекрасен! И если бы ты не был мне брат, то я целовала бы тебя, и никто меня за это не осуждал бы!
— Почему молчишь? — сказал Мордехай, — Подними голову!
Она подняла голову: за спиной Мордехая, в дверях, стоял ее муж, Габриел Зизов, который, вытягиваясь на цыпочках, прочесывал взглядом гудящую рощу. Лия смотрела на него, и ничего в ее душе не возникло, — ни благодарности за избавление от страха перед другим миром, в который звал ее Мордехай, ни досады за возвращение в старый. Сидела опустошенная, — как в долго едущем поезде.
— Идем! — повторил Мордехай и окликнул официанта.
Тот подскочил к нему, но принять денег не успел. Габриел Зизов оттеснил его в сторону и произнес:
— Нет, гости у нас за себя не платят!
Петхаинцы ринулись друг к другу и, обнявшись, принялись восклицать глупые фразы и стучать один другого в грудь и в плечи. Потом уселись за стол — Габриел рядом с Лией — и стали говорить ненужное. Мордехай начал с почтового самолета, а Габриел рассказал, что не поверил Гоэлро, когда тот объявил ему, будто к Лие приехал из Иерусалима хамоватый брат с сионистским именем.
— Кто бы мог подумать! — смеялся Зизов.
Утром, рассказал он еще Мордехаю, жена заверяла его, что сегодня случится нечто печальное, ибо ей приснился недобрый сон: перед самым началом египетского исхода ей объявился пророк Илья в колеснице и наказал выступить в исход к обетованной земле без какого-то важного груза, с которым она отказалась расстаться и который прихватила тайком. И вот, когда за исходящими увязалась вражеская конница, а Моисей рассек жезлом морские воды, — из-за своего груза она, Лия, так и не успела перебраться на другой берег, и ее вместе с египтянами поглотила морская пучина. Добрый — оказалось — сон, хотя ни снам, ни даже, пардон, библейским сказаниям он, мол, лично, Габриел Зизов, никогда не верил: жизнь — простая вещь, и если бы, скажем, не почка премьера, все было бы как было! Потом, не переставая рассуждать, Габриел подозвал официанта и — пока заказывал шампанское — Мордехай бросил на Лию короткий взгляд: как когда-то давно, в день благословения ее брачного союза с Габриелом, она смотрела на мужа глазами, полными той прозрачной влаги, которая омывает берега безмятежного детства.
— Послушай, Габриел, — сказал он и вздохнул, как вздохнул бы парусник, из речки вырвавшийся в море. — Не надо вина, ей-богу! Мне еще в синагогу, я обещал.
46. Люди — когда они вместе — доверяют не правде
— Сюда, господин Мордехай, рядом с раввином!
Мордехай, однако, протиснулся к креслу, в котором он сидел напоследок в день благословения Лии и Габриела Зизова. В зале стоял знакомый аромат воска, и Мордехай стал вбирать воздух в легкие с такой жадностью, словно задумал никогда больше с ним не расставаться. Белый шкаф в глубине потрескался, гардина прохудилась, но за ней и за закрытыми дверцами шкафа, в темноте, в тишине и в прохладе стоял, наверное, все тот же свиток Торы, Святая Святых. Только самым благочестивым позволялось открывать шкаф в праздники, и только мудрецы удостаивались почета извлекать из него Тору и относить для чтения на помост в центре зала, где и стояла в тот день под венцом Лия. На помосте, на том же месте, располагался сейчас новый раввин, толстяк с черной бородкой. Воздев к небесам пухлые руки, он оттеснил кантора и сказал:
— Барух ата адонай! Благословенно имя Твое, Господи!
— Благословенно имя Бога! — выдохнула толпа.
Мордехай смотрел на кантора рядом с раввином и видел Лию. Вот так же дружно когда-то ответили люди покойному Йоске Зизову: «Кол са-а-асон векол си-и-имха…» Слезы собрались в горле, и Мордехай расстегнул воротник. Прошлое не умирало, — жило, и выяснялось, что встреча в ресторане перебила его ненадолго. В памяти вспыхнула другая недавняя картина, — яркий разряд света в ее зеленом взгляде, когда петхаинцы расступились перед ним и перед Лией и открыли их друг для друга. На какое-то мгновение толпа умолкла, но исчезновение шума оглушило: все его существо содрогнулось вдруг от пронзительной тишины. Когда он обвил ее плоть руками и прижал ее к своей, никакой мысли и никаких воспоминаний у него тогда не было, — ничего кроме безотчетного ощущения невозможности существовать без этого человека, который находился в его объятиях.
Помимо знакомой горечи Мордехай — впервые за многие годы — уловил в этом ощущении первородную радость, которую возбуждало в нем простое физическое осязание, — биение сердца в обнимаемом им человеческом теле. Вспоминая теперь это ощущение, Мордехай сказал себе, что оно и есть, наверное, счастье. Прикосновение к человеку, рассудила плакальщица Йоха, делает ненужным любые размышления, но сейчас, когда Лия находилась в другом конце битком набитого зала, Мордехай подумал, что любовь — не выдумка, а самая главная тайна, и эту тайну невозможно умертвить никакою правдой, ибо правда слаба, как жизнь, а тайна сильна, как смерть. Мордехай сразу же отметил про себя, что эта мысль очень уязвима и что, если размышлять дальше, он смог бы придти к пониманию связи между тайной и любовью, ибо нет на свете вещи, подумал он, которая, в конце концов, не раскрыла бы себя. Но ему опять стало стыдно думать ясно и убедительно. Отшатнувшись поэтому от мыслей, Мордехай вернулся к раввину, заканчивавшему уже вторую молитву:
— Кол адонай элоэну велоэ… О, превечный Бог наш и Бог отцов наших, дай нам также дожить до других торжеств и праздников, которые спешат к нам в покое и мире!
Возвращение к раввину оказалось недолгим: через мгновение Мордехаю снова привиделась на помосте Лия. Ему почудилось, будто в конце зала белел шкаф с раскрытыми дверцами, а на помосте спиной к Торе и лицом к нему стояла юная, нагая и прекрасная Лия: руки ее выброшены вверх, груди стоят прямо, в ногах лежит семисвечник с дотлевающим огнем, а вокруг — Судный день. Мордехай напрягся, но так и не смог вспомнить куда же, в конечном счете, делся этот рисунок, оживший теперь в его голове. С той поры прошло немало дней, и между ним и Лией на помосте толпились люди, живые и мертвые: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, мать Хава, громоздкий Симантоб. Все они толпились перед помостом и не пропускали его к Лие. Правда, в глазах у них была не злоба, а всего лишь страх перед чем-то запретным, страх, который вошел тогда и в него, в Мордехая, но который, как выяснялось, слабее того, что запретно и тайно. Если бы он поднялся тогда со своего места и пошел к помосту, к Лие, все они расступились бы: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, Хава с Симантобом, все, ибо то, что запретно и тайно, — от Бога, а страх перед запретным и тайным — от людей, и, стало быть, любовь сильнее страха, как она сильнее смерти!
Мордехай в самом деле шел теперь к помосту. Толпа теснилась, расступаясь перед ним. Приподнявшись на цыпочках, раввин накинул на него молитвенную шаль и обернулся в зал:
— Господа и дамы! С вашего благословения я хочу в этот праздничный вечер попросить Мордехая Джанашвили открыть Ковчег и показать нам Святая Святых!
Мужчины одобрительно загудели, а женщины на ярусе взвизгнули от восторга, хотя все знали, что в этот день нельзя подступать к Ковчегу и прикасаться к Торе, к Древу Познания. По словам Йохи, понимали, однако, они и другое: грешно не только вкушать от Древа Познания, но и отворачиваться от Древа Жизни. И если великую Книгу Моисея покажет им сейчас Мордехай Джанашвили, единственный из них, кто совершил и Исход, и Алию, Восхождение, — это как скрещение древа знания с древом жизни, а потому — это добро, а не зло…
Покрытый с головой жарким талесом, обливаясь поєтом и трепеща, Мордехай подошел к белому Ковчегу и замер перед ним. За долгие годы он перестал бояться многого, но благоговейный страх перед Торой стал сильнее, ибо освятился уже и мыслью. Хотя он мечтал об этом с детства, ему не приводилось открывать дверей Ковчега, и никогда еще не обдавало его живительной прохладой из этой стенной ниши. Со временем Мордехай стал страшиться мечты, понимая, что именно такого страха и требует Бог, — так же, как такому страху обязан Иерусалим и величием, и бедами: даже Моисей трепетал, когда принял от Бога Тору и обратил ее к народу.