Я согласился, отметив про себя, что вместе со словами из ее рта, касавшегося моего уха, шел теплый сладкий воздух.
— А вы, например, о чем сейчас думаете?
— Я не думаю, — сказал я, — я подумал, что это — как в кино!
— А в жизни, кстати, все не так, как в жизни, а как в кино! — согласилась Джессика.
— А это вы хорошо сказали! — сказал я.
— Разве? — засомневалась Джессика, но потом снова возбудилась. — Меня, знаете, главное — навести на мысль. А сама я никогда не знаю о чем еще думать кроме любви… А правда ведь — как в кино! Вот я пришла, мы тут с вами как-то очень познакомились: мужчина и женщина, да? И общие знакомые. Что еще? — и оглянулась. — И этот профессор, да? Тоже, наверное, думает, но нервничает. Да? Самолет, люди знакомятся, думают, у всех бьется сердце, и все, наверное, нервничают, да? И каждый чего-то в жизни ждет, правильно? И есть, наверное, такие, у кого в сердце есть любовь, и они, может быть, не нервничают… А может быть, они все равно нервничают? А потом идут начальные титры, и самолет поднимается в воздух! Правильно?
— Правильно! — не понял я.
— А профессор — правда! — очень нервничает.
Я повернулся к Займу. Он сидел как заколдованный. Мое перешептывание с Фондой, то есть с Джессикой — голова к голове — вызвало у него перевозбуждение лицевого нерва, в результате чего у Займа подергивалась левая половина губы. Наконец, он снял с носа пенсне, улыбнулся безадресно и сказал мне шепотом, как если бы боялся, что звезда вдруг выйдет из самолета:
— Кажется, идем на взлет, правильно?
Тоже правильно: мы шли на взлет, и, снова склонившись к Джессике, я по инерции — сообщил ей об этом шепотом. Джессика тоже не поняла почему я сказал ей об этом шепотом, но шепнула:
— Да?! И что будем делать?
— Молчать и знать, что идем на взлет. Но главное — молчать!
30. Патриотизм есть форма ненависти и готовность убивать
Сперва, как всегда при взлете, я ужаснулся, что самовольно участвую в противоестественном действии, — в удалении от земли, в передвижении по воздуху и в ускорении жизни. Как всегда, вспомнил, что самолет удивительная вещь, которой люди перестали удивляться, но, как всегда же, напомнил себе, что по-настоящему удивительны более простые чудеса. Понимая откуда берется в самолете тысячи лошадиных сил, никто пока не знает откуда берется одна-единственная в простой, не летающей, лошади. Еще больше удивляла меня летающая лошадь в колеснице пророка Ильи. Жизнь, объяснил я себе, полна знаков, обещающих важные разгадки. Эти знаки привлекают внимание своей противоестественностью, — и таким знаком мне всегда казалась абсолютная физическая схожесть двух разных людей. Над этим чудом я часто ломал голову, поскольку иногда кажется, что стоит еще раз напрячься — и расколешь скорлупу, в которую Бог утаил хитрую истину. Разглядывая Джессику и поражаясь ее неотличимости от Фонды, я, как много раз прежде, догадался лишь о том, что природа проделывает подобное неспроста, — не только для того, чтобы внушить нам, будто человек не одинок во вселенной, и у каждого есть двойник. Удивительное заключалось в другом. Если бы даже Джессика и была той самой звездой, которая годы спустя после нашей беседы о неведомой ей Абхазии уселась рядом и объявила, что летит в абхазские горы, — это поразило бы меня меньше, чем действительное.
За обедом у Блейзера я рассказал Фонде о глупом грузине Жане Гашия, которого по глупости же Москва арестовала за антирусскую пропаганду, хотя уже наутро обменяла на столь же мелкого и глупого лондонского провокатора, прибывшего в Абхазию по наущению своей капризной абхазской жены и арестованного там на чайной плантации «Умный писатель Гулиа» во время произнесения не по-британски пламенной антигрузинской речи. По прибытии в Нью-Йорк Гашия объявил, что является потомком князей и плодовитым историком древности. Когда кто-то заикнулся, что его фамилии в парижском списке грузинских князей не значится, Гашия возразил, будто этот список ненадежен, ибо составлен парижскими армянами. При этом добавил, что, если никто не встречал его имени и в исторических публикациях, объясняется это опять же просто: до официальной печати он не снисходит, а сочинения хранит в голове.
Поначалу, объяснил я Фонде, американцы проявили к нему интерес, поскольку однажды его имя упомянули в семнадцатой обойме зарегистрированных в Союзе диссидентов, куда оно угодило по той тоже глупой причине, что Жан был единственным грузином в списке советских мучеников. Интерес к нему исчез с оскорбительной — американской — скоростью, о которой, будучи историком древности, Гашия не имел представления, а потому обиделся. В какой-то степени виноват был сам: его патриотические заявления дышали таким презрением к русским, что местные просветители стали опасаться как бы аудитория не догадалась вдруг, будто патриотизм есть форма ненависти и готовность убивать либо из пошлейших соображений, либо из отсутствия любых.
Вместе с интересом к себе Жан лишился дохода и обратился за помощью в нью-йоркское Грузинское Землячество, состоявшее в основном из военных перебежчиков. Самым удачливым из них был бывший сержант-красноармеец, а позже — ефрейтор-гитлеровец Апполон Даратели, в знак уважения к обоим фактам избранный на пожизненный срок председателем. За последние три десятилетия к Землячеству примкнул один только недоучившийся психиатр Гонцадзе, который и оказался зачинщиком кампании по спасению Гашия от финансового и личностного краха. Жана устроили лифтером в гостиницу «Пьер», откуда он вскоре был изгнан за грубость и пьянство. Даратели пристроил его в отель попроще, но погнали и оттуда, — теперь уже только за грубость, ибо пили там все. Землячество забеспокоилось и созвало заседание, на котором Жану объявили, что его пренебрежение к манерам создает искаженный образ грузинского бунтаря. Жан взбунтовался и обвинил Землячество в предательстве: вы, дескать, пердите тут в этой надушенной Америке, а родина стонет под вонючим русским сапогом! Раскричавшись, перешел к матерщине в адрес жадного империалиста Дяди Сэма с бабочкой на шее, который, по тайному сговору с Кремлем, не дает и цента грузинскому народу. Клевета, заступился за Америку Даратели, откуда, мол, тебе известно, будто местным империалистам на Грузию плевать? А оттуда, ответил Гашия и вытащил из кармана плоскую «смирновку», оттуда, что я разослал им сотни листовок о финансовом спасении Грузии, но никто не отозвался! Отпив залпом треть «смирновки», угрюмо добавил: я боролся за свободу, а мне плюют в глаза и не дают денег! При этом хлопнул вторую треть «смирновки» и сказал, что ему обидно не за себя, а за Грузию. Воцарилась тишина. В углу комнаты испуганно тикали вывезенные из России напольные часы фирмы «Бурэ». У Жана покатилась по щеке скупая слеза бывшего бунтаря. Потом он опорожнил фляжку, поднялся со стула, буркнул, что застрелится и грохнул дверью.
— Обязательно застрелится! — заверил членов Землячества недоучившийся Гонцадзе. — Типичный синдром бывшего бунтаря: им все время хочется разрушать, но в условиях свободы они не знают — что! — Гонцадзе подумал и добавил. — А может, им свобода противопоказана, — кто знает?! Ведь что такое свобода? Это — желание быть свободным, но получив свободу, они, понимаете, теряются… Потому что… — и на этом он запнулся, ибо по причине незавершенного образования недопонимал отчего вдруг у бывших борцов за свободу на свободе пропадает к ней вкус.
Что же касается Даратели, тот оглядел соотечественников и произнес в таком же замешательстве:
— Да, застрелится! Вы скажете: ну и хуй с ним, но я вас спрошу — а сколько тут нас, настоящих грузин? Горсть, вот такая вот маленькая! Ибо грузины — это не евреи и даже не армяне, а грузины: мы не выживаем на чужбине. Надо что-нибудь предпринять!
И предприняли. Землячество — все 44 старика плюс недоучившийся психиатр — состояло из людей, никто из которых сам по себе не способен был ничего предпринять, но сообща им удавалось постановить, что по такому-то вопросу предпринять невозможно ничего. На этот раз старики превзошли себя и отрядили Даратели с Гонцадзе к ненастоящим, еврейским, грузинам, — в синагогу на Йеллоустон. Председателем Землячества ненастоящих грузин — свыше полутора тысяч эмигрантов, переселившихся в Квинс из Петахина — служил беженец, который из-за страха перед скопищем беженцев этой должности не заслуживал. С другой стороны, не заслуживал я и стенокардии, а потому, покачиваясь в председательском кресле в здании синагоги, зазрений совести не испытывал.