Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Была пятница к вечеру, и на волжском откосе у памятника знаменитому летчику, навечно глядящему в небо, толпились свадьбы. Хлопало и пенным султаном взмывало шампанское. Из-за приспущенных стекол машин, смешиваясь мелодиями и ритмами, рвалась музыка. Затмевая женихов, принцессами смотрелись бело-розовые невесты. Это и был их час, неповторимый и высокий, между девичеством и замужней жизнью. И всё на набережной крутилось вокруг них.

Отдельно от праздника стояли в стороне лишь две лошади, гнедая и серая, на которых по будням катались дети. Сейчас они никого не интересовали, грустно уронив морды, подремывали и только прядали в полусне ушами от особо громкого всплеска смеха или музыки.

И настроение перебилось. Я вдруг почувствовала себя лишней здесь, как эти лошади. Почему-то стало обидно за себя и сверстников. Когда она успела уйти и куда потом подевалась, наша юность? А нынешняя?.. Она не продолжала нашу. Она, конечно, была прекрасна, как всякая юность, но мне не хватало в ней фантазии, бесшабашности, размаха, азарта, наконец. Они выглядели, а может, и были одинаковы в чем-то и по-европейски приличны, эти молодые, и воспринимались почти чужими, не нашими.

В обиде я отвернулась от них и от их свадеб к решетке, чугунным плетением окаймляющей верхнюю набережную.

Степенно текли по Волге длинные баржи, толкаемые разномастными буксирами, плавно разворачивался против течения белоснежный трехпалубный «Георгий Жуков». Дремали бакены и рыбачьи лодки. Мир и покой лежали над волжской глыбью, и вслед им успокаивалось сердце. Да и сколько можно было ему кидаться от восторга до отчаянья и обратно!

Но тут, выделяясь из свадебных многоголосиц, по асфальту отчетливо процокали копыта. Этот отдающийся серебряным эхом звук невозможно было ни с чем спутать.

И правда, вдоль низенького бордюрчика над отчаянной высотой откоса головой к голове и шаг в шаг шли серая и гнедая, и серая вроде как была накрыта большой алой попоной. Но нет, это было свадебное платье такого неистового, такого родного цвета, как советский флаг или гриновский парус, что светил нам всю юность. О том, что платье свадебное, можно было догадаться по белому лифу, затканному алыми в тон юбке цветами, и особенно по крохотной фате, так же затканной алым. От легкого ветра с Волги фата трепетала над тугим узлом пепельных волос, оттягивающим своим грузом тонкую шею, и чуть запрокинутая голова делала девочку-невесту лихой и гордой наездницей. Ближе к бортику, как бы заслоняя девочку от обрыва, ехал жених. Он не бросался в глаза, но своей спокойной надежностью дополнял девочку и был ей под стать.

На какой-то миг всадники совместились с огромным закатным солнцем, и получилось, что они вот так — плечом к плечу — въезжают в него.

И опять, как там на дороге, щемяще дрогнула душа.

Что ж такое увиделось мне в двух юных всадниках на краю волжского откоса и отчего захотелось плакать? То ли это была примета озорной и непобедимой силы, что, казалось, давно иссякла в замордованном перестройками народе, то ли надежда на молодых. И нечего было брюзжать! Они были не хуже нас, а, пожалуй, лучше. Легко нам было, детям победителей, быть гордыми и размашистыми. Само время несло нас на победной волне. А каково рослось им с позорным клеймом «совки» в униженной донельзя стране?! А они выросли, и далеко не все склонили голову или убежали за границу. Они создавали семьи и собирались быть счастливыми на своей земле. И мужества им было не занимать!

Ночью в гостинице никак не засыпалось. Все заполняя, в раскрытую балконную дверь вливался первобытный запах большой реки, тревожил чем-то знакомым, словно пытался напомнить что-то и не мог. И еще стояла особенная, почти прозрачная тишина. Изредка по ее дальнему краю шелестела машина или прошагивал одинокий прохожий, а здесь, на набережной, куда выходил гостиничный номер, не было и этих звуков, только слышалось либо казалось, что слышится, как в берег под откосом тихо плескается вода.

Я то выходила на балкон, вернее крохотный балкончик, то, остыв от поднимающейся даже сюда речной сырости, забиралась под одеяло, включала и выключала телевизор, брала книжку, но ничего не помогало. Все внутри как будто ждало чего-то. И когда по набережной звонко зацокали копыта, я не удивилась. Что-то должно было произойти, неизвестно что, но предчувствие его просто висело в воздухе.

Босиком, второпях больно зацепившись ногой за порожек, я выскочила на балкон. Запутавшись в листве лип, горели вдоль набережной фонари, пустынными лежали асфальтовые дорожки, тротуары, мостовые, и нигде никого и ничего.

Этого не могло быть! Я перевесилась через перила, так что даже увиделся кусок площади, подходящей к памятнику, а справа — часть набережной за входом в гостиницу, но и там и там было пусто.

Лишь под откосом, где раньше чудился плеск воды, теперь добавился слабый отзвук чего-то переливчатого с серебром. Он был едва различим, но, если не обманывал слух, понемногу приближался. Только вряд ли это было то, что я ждала.

И действительно, скоро стало понятно, что переливчатое — это просто девчоночий смех, счастливый и беззаботный. Он доносился с лестницы, ведущей от Волги к памятнику. Лестница от меня была не видна, но хорошо обозначалась шарами невысоких фонарей, их теплым в темноте, рыжим светом.

И в рыжем этом освещении на бетонном парапете, ограждающем лестницу, мелькнула белая кофточка и коротенькая юбчонка. И уже отчетливо услышалось:

— Колька, а ты залезешь? — таким радостным, чуть запыхавшимся голоском.

И ответ:

— Об чем речь?! — еще ломким юношеским баритоном.

— Ну, догоняй же!

И по крутому неширокому парапету наперегонки понеслись двое, у фонарного столба столкнулись, и долго-долго, вызванивая, рассыпался смех по бархатной августовской ночи.

Мне приятно было смотреть на них и, чего скрывать, завидно.

Вот они спрыгнули с парапета и пошли в мою сторону под яркие фонари набережной, болтая о каком-то неведомом Саньке:

— А он?.. А ты?..

— А он мне: «Брось трепаться!» А я вполне серьезно: «Вызывали».

И тут я узнала их. Сперва его, потом себя.

Узнавание было безошибочным, без тени сомнения. По набережной шли именно мы, совсем юные, еще не смеющие коснуться друг друга, ошалевшие от внезапной первой любви.

Я хотела крикнуть, может быть, позвать, но слова застряли в пересохшей гортани, и наружу вышло едва слышное сипение. Да и что бы я могла сказать им?! И какое им было дело до немолодой незнакомой женщины на балконе гостиницы?!

И они прошли мимо, завернули в переулок, исчезли там, только еще долго, понемногу удаляясь и слабея, летели следом серебринки смеха.

Все было как тогда, много августов тому назад, когда мы ходили купаться по ночам и потом до утра бродили по пустым улицам. И так же в спящем городе пахло рекой, и не важно, что здесь была Волга, а не Днепр, русские реки всегда и везде пахнут одинаково — горечью расставаний.

Все было так же, и все было иначе. Только на старых картах существовала страна, в которой жили эти двое. И вернуться в нее, как и в свою молодость, было невозможно. Тогда кто и зачем показал мне невозвратно-счастливый кусочек моей жизни? Главное, зачем?

Бетонная плита балкона давно отсырела и остыла, но только теперь ощутилось, что стою на ней босыми ногами, и меня не то от холода, не то нервно начал бить озноб. Даже в номере с головой под одеялом я никак не могла согреться.

И все же это не было нервным. Никакого потрясения я не испытывала. Наоборот, возникло и стало укрепляться чувство, что однажды что-то подобное происходило. Но когда, как и с кем, я мучительно не могла вспомнить.

В голову упорно лезли стихи: «В Нижнем Новгороде с откоса чайки падают на пески…» — И опять по кругу: «В Нижнем Новгороде с откоса чайки падают на пески…» Меня как заколодило на этих строках, но они точно были здесь ни при чем. Однако что-то было в том неуловимом, встречавшемся ранее связано со стихами. Понять бы — что?

Я так напряженно вспоминала, что заломило виски.

72
{"b":"571376","o":1}