«Расстрелять!» Слово облетело отряд в минуту.
Какой-то парень немедленно вылил за углом в пожухлый снег самогонку, только что выменянную на шарф.
Притих отряд. Никто не разговаривал, не глядел в глаза другому. Все чувствовали какую-то свою вину.
Малышев привык брать людей такими, какие они есть, — где свет, где тень. И этих ребят можно было сделать настоящими. Они просто еще не умели предвидеть последствий своих поступков.
Прозрачная ночь кончалась, а ему приходится быть жестоким. Может быть, сейчас у него уже появился ребенок, а ему приходится быть жестоким У него есть Наташа, женщина с ясными глазами и ясным сердцем, а ему приходится быть жестоким!
Всю ночь Иван ходил по штабу и шептал искусанными губами: «Говорили, что каждый должен быть человеком. Каждый и будет человеком все больше. Это зависит от нас, от нашей партии… Только высокая культура и революционная идейность вытеснят невежество проклятую водку. Нужны книги, клубы, театры. Нужна возвышающая музыка… А сейчас — расстрелять. Так нужно».
Он всегда был чужд паники и истерики. И это его настроение было не паникой, нет Это был стыд за людей, за себя.
«И кончим мы Дутова. И еще наскакивать на нас будут — кончим. Силы у нас есть. У нас нет культуры. Народ доведен до отупения.. «Да ведь наша власть! Что хочу, то и делаю!» Нет! Наша власть — это не анархия! Революция будет продолжаться! Революция продлится долго!»
Стояла утомительная синь и тишина, старая исковерканная луна обморочным светом заливала окна, поблескивали холодно звезды.
Прогремел в отдалении залп.
В окно глядел унылый пейзаж: овраги, холмы, степь. Редкие белые березы, как в кружеве, неподвижны, будто боялись шевельнуть веткой. Снег уже чуть-чуть стал розоветь.
На фоне серого неба, скрипя полозьями, брела гнедая лошадь, запряженная в сани-розвальни. На сене — труп человека, молодого красавца. Серая мерлушковая шапка откатилась на крыло розвальней.
Бойцы окружили сани. Человека сразу же опознали: Ильиных, член Троицкого Совета, который проводил митинг.
Руки и ноги его переломлены, голова пробита.
Все сняли шапки.
Иван Михайлович оглядел окружавших его людей тяжелым взглядом, спросил глухо:
— Вы понимаете, что мы не можем быть добрыми ни к врагу, ни к себе?
— Понимаем!
— Есть еще желающие уехать домой?
— Не-ет!
— Не поедем! Мстить!
— Мстить!
XXIX
Отряды двигались пожухлыми снегами. Их встречали тревожные слухи:
— Телефонные провода дутовцы оборвали… напали…
— Поезд с хлебом… собрали для питерских рабочих… разорили.
— У Дутова собраны большие силы… Не одолеть их.
В одной из станиц бородатый крестьянин в рваном полушубке все лез к Малышеву и кричал:
— Значит, по-твоему, бедняки, вроде меня, устроят всем мир. А как это сделать, скажи мне, мил-человек? Ведь уж сколь раз такой мир хотели сделать!
— Каждая попытка учит!
— Верно! Так пока научит — все мы кровью изойдем!
Неожиданно с колокольни раздалась пулеметная очередь.
Из переулков выскочили верховые казаки.
Красногвардейцы открыли огонь. Их снаряды рвались в гуще белоказачьей конницы. Верх-исетцы закричали «ура».
Цокали по стенам домов пули. Звенели окна.
Красногвардейцы зарывались в снег. Ленька Пузанов, лежа, судорожно вцепился пальцами в спусковой крючок. Он был разочарован, что стрельба утихает: дутовцы, оставив на снегу убитых, скрылись.
Билась раненая лошадь.
— Они нарочно выматывают наши силы, время и патроны у нас съедают, — переговаривались дружинники. Иные задорно кивали друг другу, упоенные победой.
Малышев понимал, что эта короткая схватка — не бой, но и он поддался общему настроению.
Теперь все чаще вспыхивали короткие бои с отдельными группами дутовцев. Бои самые неожиданные. Казалось, за домами, за косяками леса — всюду враг. Стреляли с колоколен, с чердаков, из-за сугробов. А боеприпасов в отряде оставалось все меньше, все более мрачнели лица бойцов. Люди рвались в бой. А крупных боев Дутов не принимал.
Разведка донесла, что связь между Челябинском и Троицком прервана. Красные оказались в окружении. Отряд повернул обратно к Троицку. Пулеметы везли на лыжах по блестящему полю. Слышались редкие выстрелы.
Мартовские ветры коварны. То нанесут весеннее тепло, снег начинает жухнуть и оседать, то ударят заморозками, метелями.
Темнело. Впереди — мост через Черную речку, за ним крутой берег, под которым — дутовцы.
Красногвардейцы цепью спустились к мосту, прижимаясь к сугробам от пуль: спешили отрезать врагам путь. Ермаков кричал:
— Держитесь, братцы!
И снова пальба без разбору с той и другой стороны. Визжали и матерились бойцы. Лошади кусались и по-человечьи стонали, храпели и метались.
Верх-исетские парни бежали впереди, увлекая на врагов остальных.
Пронесли убитую сестру. В лице ее недоумение, глубоко врезались складки рта.
Убили командира сотни Колмогорова, ранили его помощника.
— Окружили нас! Окружили! — несся юношеский голос, дрожа от животного страха. Несколько человек повернули назад.
— Замри, не сей труса…
Шура Лошагина, отбрасывая за спину санитарную сумку, звонко крикнула:
— Сотня, за мной! — и ринулась вперед, увлекая за собой бойцов. Парни, которые только что в панике отступили, вернулись в строй.
Уже три часа длился бой.
Река беззащитна, открыта. По льду бежали бойцы, чтобы скрыться от огня под крутизной. Чернели на снегу убитые люди и лошади. Трупы быстро заносило снегом. Малышев впереди кричал:
— За мной! Вперед!
Ветер хлестал, сваливал с ног, ослеплял. А люди, пробираясь вперед, гнали дутовцев из-под каменного берега. Те бежали, бросая оружие. Грохотали гранаты. Пулеметы били, не переставая. Враг отступал.
Везли на лошадях, несли на шинелях, на носилках из винтовок раненых и убитых. Девушки ползали по снегу, тянули раненых волоком, перевязывали.
Малышеву казалось все, что смутно видит он сквозь сетку чистого снега, обрывки сна. Они наплывали и уносились Пронесли раненого Петра Ермакова, забинтованного, как куклу, убитую Светлану. Михаил брел рядом, спрашивал ее:
— Как же так?.. А может, ты мне что-то сказала перед смертью? — он ловил снег и тер холодеющее дорогое лицо. Голова Светланы болталась из стороны в сторону. В глазницах накапливался снег.
А метель все усиливалась. Уже не видны лица, только смутно темнели лошади да раздавался крик.
— Э-гей! Дорогу не терять!
Глаза болели от напряжения. Слышался женский плач: медсестра оплакивала друга.
Малышева отыскал среди бредущих людей связной.
— Товарищ старший комиссар, прибыл эшелон мадьяр под командованием Блюхера. Ждут вас в Троицке.
— Будем! — ответил Малышев и, склонившись над Ермаковым, стал поить его из фляги водой.
— Как, друг?
Петр Захарович сказал, скрежеща зубами от боли:
— О жениных руках тоскую, а все-таки ей не говорите что я ранен, зачем ее расстраивать?.. И не вздумай меня в Екатеринбург отправлять, понял? Хочу здесь ждать кончину Дутова. Иди, Иван, говорят, подмога нам. Иди встречай!
Ермакова окружили верх-исетские ребята. А может быть то не они? Уж очень взрослы и серьезны стали!
В Троицке ждали письма от родных. Почти все они писались на шершавой бумаге разорванных кульков, на старых измятых квитанциях. Бумаги нормальной не было. К некоторым бойцам приехали матери, жены.
Люба Вычугова все в том же клетчатом сером платке. Она нашла Костю и, заглядывая ему в лицо, допытывалась:
— А я к тебе приехала, скажи, хорошо?
— Смотри-ка, ведь это ты? — удивился тот. — Баба моя приехала!..
— Ну, бери нагайку да угощай! — этот чей-то совет вызвал общее веселье. Но снова помрачнели бойцы, услышав:
— Мне пишут, что денег на меня не дают.
— Домой придется ехать!
— Публика вы, будто на прогулку вышли. Публика, а не бойцы! — бросил Малышев. — Неужели у кого хватит совести уехать?!