Литмир - Электронная Библиотека

— Когда перебрались с семьей в Чигру, чем занимались? — сразу приступил к делу Куковеров, часто вскидывая на старика взгляд и черкая огрызком карандаша в блокноте.

— Дак всяку работу сполнял. Плотничал, гарпунером на ледоколе «Русанов» ходил, рыбачил… Я еще время захватил, когда покрученниками рядились, исполовья; за половину доли от промысла да за то, что хозяин тебя кормит и поит. Мужик ежели потонет — хозяину не обидно. Обидно, что бахилы кожаны пропали. Эдак от. На лодках-ледянках волочились, спину в гребах рвали на разводьях. Четыре гребца да два гарпунера в лодке. Ежели гармошка с собой — так еще ничего! Как выйдем на чисто место, где только слабый нилос намерз по краям, — гармонист и заиграет. Зверь очень любит, когда на гармошке играют. Занятно ему да в диковинку музыку послушать. Объявится из-под воды — тем временем его и стрелишь как раз… А ночевали мы запросто на льду. Дровишки-то с собой, впрок припасены. Разведешь тут же и костерик, сварганишь рыбник тресковый. Ночью ворухаешься в лодке, костье ломит, а утром вскочишь, побежишь на промысел — и про усталь всяку забудешь. Кровь-то играет — азарт, охота поболе других зверя взять. Допрежь трудно жили, а как на ледоколах побежали в торосы — куда легче нашему брату помору жить стало. И заробишь хорошо, и паек на рулоны давали в лавке. У нас тогда товарищество было — «Гарпунер». Всяк старался на ледокол попасть, а ведь на всех мест не хватало. Ох и сварились другой раз нескольку ден кряду: кому сей год идти. Всяк заботится, чтоб не только самому попасть, а и сродичам, братьям да кумовьям. Один вопит, что у суседа надел земли поболе для покосов, другой — что у него семейство бедняцко, нет морского инвентаря. Третий — что сын в Красной Армии, кормильцев в доме не осталось. Кто и затаит обиду, что его обошли… Случай был, выбрали вместо братилы Парамона Сядунова, мужика из деревушки Майда, Романа Титова из бедняцкого семейства. У братилы Парамона и карабасок свой, и снасть, а у того — ни шиша, всю жизнь покрученником хаживал, на других горбатился. А только стало за досаду Парамону, что из-за Титова обошли его братилу. Раз на промысле разошлись кто куда за зверем — он Романа и стрелял. Потом объяснял, что за тюленя ненароком принял; снежинушко в тот день вьюжил, сляся. Роман ползком, искровянился весь, на помочь кличет. Побежал к нему Парамон да один нашенский мужик, что неподалече был. Роман там, на льду, и заколел. Перед смертью простил Парамона, думал, без умысла он его… Только и молил, чтоб детишек голодными не оставил, спомогал семейству. Разбирались опосля, да ведь не докажешь, что с умыслом убийство, погодушка и вправду была смурна. Не стали судить Парамона. Да только не долгонько прожил с грехом на душе — шалый наче стал мужик. Идет, бывало, по льду, а под ноги наче не глядит; что ни стрелит зверя — подранок, в майну тот уходит. Исхудал за неделю Парамон, совсем с лица пал. Глядеть было жалко.

— Что ж его жалеть, убийцу? — заметил Куковеров.

— А как не жалеть, — вздохнул старик. — Зло завсегда рядом с добром ходит… Каялся, видать, человек, невмоготу снести грех было. Пока в голове худое держишь — одно дело, а сотворил, оно уж и для самого злом обернется, камнем на душу ляжет, мертвит ее, да назад не отрынешь. Раз и угодил Парамон в полынью. То ли сам кинулся, то ли случайно вышло, а факт, что не вынырнул. Один карабин его только на льду остался. Правду баяли старики, что без покаяния перед людьми не всяк грех под силу снести. Сам в себе не очистишься, а открыться людям — сил недостало. Переполнил в содеянном меру и увидел, что счастье от него отринулось…

— Это о какой же такой мере греха говорите вы, Григорий Прокофьевич? — скептически заметил Куковеров.

— Дак о той мере, которая всякому человеку в душе определена. Сказано в заповеди: «Не убий!»

— А то, что тюленей убивали, это как расценивать — грех или нет? — спросил с оттенком иронии в голосе гость.

— Дак в этом нам попущено, — твердо и убежденно ответил старик. — В наших местах беспахотных чем иначе кормиться будешь? Как проживешь? Зверь, он и есть зверь… Охотой люди завсегда кормились.

— Так вы все же веруете, а говорите, что не признаете бога, — с лукавством глянул на него Куковеров.

— Да как тебе сказать, верую я аль нет, — покачал старик головой. — Бог не там, — воздел он руку к образам, — а в нас. Бог ли, совесть ли — называй как хошь. Сами себе люди и творят закон. Вера, как я понимаю, не только в тех, кто поклоняется божественному, а во всяком человеке, который несет в себе откровение.

Тем временем в горнице накрыли на стол, появились закуска и две бутылки вина. Старуха принесла из сеней закипевший уже самовар. При виде щедрого угощения гости оживились, глаза потеплели. На лице Куковерова расплылась благодушная улыбка. Хозяйка пригласила к столу. Разговор пошел оживленнее. Григорий Прокофьевич завел речь о том, как хаживали в предвоенные годы промышлять на двух дюжинах карбасов на белуху под Конушин:

— Мы за ей, бывало, артелями на месяц снаряжались. Загоним под берег, спутается она в сетях, тут ее на востро кутило — багор такой — и примешь. Здоровущая! Тонна в ей. Сала натопишь, шкуры засолишь. У нас тогда рыбой ли, зверем ли склады полнились. Что ни год в Архангельск обозы тянулись по зимнику. Своим морем да озерами кормились, всяко хватало, хоть кораблей тогда не было у нас железных. Теперь снова мода пошла: под берегом да на озерах не ловят, в океаны нацелились. Колхозных карбасов нонче — раз, два и обчелся. Нынче и белуху не промыслят. А ведь сколь развелось ее, сети на селедку рвет, иной раз под саму деревню заходит. Мы, сказать тебе, народ береговой, хоть не с поля жнем, а с моря. Бывало, всей деревней отправлялись на путину. Весело да наживно, дружно робили, а возвернешься с путины — всей деревней праздник. Попаришься в баньке, выйдешь вечор на улицу — парни с гармошками гулеванить идут. На посиделки соберутся молоды — поют, пляшут. Каки песни были! Теперь разве что старики да старухи помнят. Гуляли — да не блажили; хоть трезвы, да веселы. Сейчас-то и гулянок таких у нас не увидишь, разучился плясать народ. Заведут молоды пленку с музыкой и ходят табунком по деревне. Она, окаянная, орет, даром что на батарейках. А они идут блажат. Сами не запоют. Душа-то, душа молчит, нет выхода ей! Мне и не льстит глядеть на таки гулянки…

— Д-да, — прерывисто вздохнул дядя Епифан и покачал головой. — Я вот другой раз заверну вечор мимоходом в клуб, парни гоняют шары на бильярде, стукают без толку палками, а други на лавках сидят, дожидаются, когда кино показывать станут. Молоды ведь, да скушны, слова лишнего с губ не сронят. Не знаешь, что каждый про себя и мыслит. Побогаче многи стали жить, дак и замыкаются в себе, редко хаживают в гости друг к дружке. Нужда сродняет, а в достатке каждый сам по себе норовит: катерки завели моторны, сетки, кто половчей, на семужку. Да промыслят украдкой. Ночью приволокут мешок с рыбой, чтоб сусед не видел, и в погреб, в тайник…

— А все же, что ни говорите, отец, лучше стали люди жить, — заметил Куковеров.

— Лучше-то, оно, может и лучше для некоторых, а только не хлебом единым, как говорится, жив человек, а согласием и душевностью. У нас ведь почему сенокос и по сей день праздник? Миром робить едут, артелью. Тут всяк про свою личну выгоду забывает. Мы ведь, окромя как на сенокосе, артелями теперь не робим. Девятьсот жителей в селе, а рыбаков всего тридцать душ на прибрежном лове. Нонче только на сенокосе и услышишь, как поют.

— Э, да что об этом сожалеть, что вздыхать о том, что не пляшут, не поют, — встрял Куковеров. — Теперь зато новая культура проникает в село, меняется сознание людей. Меньше карбасов деревянных, зато сейнеры у колхоза, доход больше.

— Мы доходов, конечно, не считали, в бухгалтерски книги не заглядывали, — сказал, разглаживая усы, дядя Епифан. — А только и на сейнерах нашенских мужиков не больно-то видать… Кому охота надолго от своего дома, от хозяйства отрываться? Рейсы ведь по семь-восемь месяцев. А сенца для коровенки кто за тебя накосит, дровишек на зиму припасет? Рыбу ту заморску глазом не видим, зубом неймем. У кого рожа есть — тот и расстарается добыть себе на уху да на зажарку.

64
{"b":"568766","o":1}