Леня Пентюх едва не боготворил Казимира Малевича, хотя по роду работы не имел ни малейшего касательства к искусству. Поговаривали: то ли он заведующий овощной базой, то ли снабжает продуктами каких-то ответственных товарищей. Но бесспорно одно: изредка делал Лизочке подношения свежими помидорами и огурцами, что оказывалось весьма кстати в зимнюю пору, а уж отблагодарить его она изыскивала способы.
— Беспестицидный и безгербицидный продукт! — подмигивал Пентюх лукавым бойким глазом.
Константин Абдурахманович продуктовых подношений не желал принимать и вообще был настроен к Лене Пентюху индифферентно. Они держались сугубо на «вы» и конечно же понимали истинную цену друг другу. Это был тот редкий случай, когда родственные, казалось бы, души не обрели взаимопонимания.
Было бы несправедливо обойти вниманием и мельком не описать и прочих библиофилов, теснивших друг дружку у прилавка. А между тем они продолжали усердно работать локтями, истово вертеть шеями и неотступно следили за малейшими манипуляциями Константина Абдурахмановича.
Перед тем как слегка ковырнуть пером этот малоизученный, но достойный внимания отечественных социологов конгломерат, позвольте сделать маленькое лирическое отступление с отягчающими обстоятельствами несколько рассудочного характера, дабы критики не упрекнули нас в поверхностном подходе к материалу и отсутствии четкой авторской позиции. Позиция, скажу вам как на духу, у автора вызрела и скорее носит характер как бы пассивной обороны, нежели атакующего сатирического начала. Автор отнюдь не собирается бичевать существующие нравы, ибо это уже сделано за него сто с лишком лет назад, а ежели его и упрекнут, мол, ваши герои отъявленные прохиндеи и совершенно недостойны подражания, то разве ж кто станет зря спорить? Автор нисколько не призывает брать с них пример и горячо, по-братски любить, но и совершенное пренебрежение к ним считает обидным, ибо это выглядело бы признаком явного нарушения восьмой заповеди Солермского кодекса здоровья. Однако мы, кажется, малость отвлеклись и ударились в скучные материи.
Сложный социальный организм, именуемый в простонародье вульгарно очередью, отнюдь не однороден, а посему ни в коем разе не допустимо грубое сравнение наших уважаемых любомудров, одержимых благородной страстью, с более примитивными представителями очередей, скажем, за туалетной бумагой или высококалорийными мясными хлебцами. Не всякому дано постичь тонкую разницу между истинным коллекционером, библиофилом, библиоманом, библиотафом и библиогностом, не говоря уже о фетишистах, пергаменталистах и собирателях папских булл. Где и в какой стране вы еще увидите средь бела дня очередь коллекционеров? Уже сам по себе этот факт отраден и даже весьма знаменателен, ибо свидетельствует о доступности того, что на Западе давненько прибрано к рукам дельцами и мафиози. Если жителю Нью-Йорка и пофартит отхватить иной раз того же Казимира Малевича на аукционе, то придется выложить несколько десятков тысяч за тонюсенькую папочку литографий «Супрематизм», изданных бог весть когда в захолустном и заштатном Витебске. А у нас на Арбате прижизненным Малевичем что ни день торгуют в букинистических или просто с рук. У нас прижизненным изданием никого особо не удивишь. Маленькая ревизия — и никакого тебе дефицита! Получите, пожалуйста, прижизненного Гомера, да еще с автографом Страбону. Надо вам прижизненного Пушкина — и его заставим выложить как миленьких на прилавок! У нас все есть! Уж поверьте мне. И невольно хочется порадоваться, когда видишь, как наш простой коллекционер, рядовой, можно сказать, боец и старатель, на стезе библиофильства приобретает на свои трудовые сбережения Казимира Малевича. Вот она, жестокая пощечина буржуазной вкусовщине. А то, что у нас очереди за туалетной бумагой, так это непременно же оттого, что слишком много едят.
…Наверное, нет в этом мире зрелища более грустного и вызывающего невольную усмешку, нежели молодой человек лет эдак сорока семи, непоколебимый холостяк, напичканный книжной мудростью, который проводит свободное время в мельтешении по книжным магазинам. Он одержим единственной поглотившей его страстью — раздобыть подешевле какой-нибудь очередной раритет. Он не замечает ни пленительных женских улыбок, ни волнующих походок с небрежной грацией. Да и что ему за дело до прекрасной половины рода человеческого; все в этом мире преходяще — красота, молодость, любовь; лишь одна только страсть не угаснет, а усилится с годами — страсть коллекционирования. Предавшись всецело ей, вы никогда не пострадаете от измен, разочарований, пустых иллюзий, никогда не отяготите себя бременем ответственности за чью-то судьбу, избежите пустых, мелочных раздоров и необходимости выслушивать каждодневные морализования за вечерним чаем… А что до одиночества, так оно имеет свои неоспоримые преимущества и является уделом лишь самостоятельных умов, не нуждающихся в иждивенчестве и слабой женской поддержке…
Мятый пиджак нашего записного библиомана малость залоснился на воротнике, рукава порядком обтерханы, подкладка напрочь выцвела и обрела некий линялый неопределенный цвет, но он по-прежнему удобен, нисколько не жмет под мышками, а главное — не вызывает сожаления, если нечаянно закапаешь его водоэмульсионным клеем.
Игнатия Фортинбрасова ни в коей мере нельзя было назвать щеголем, как, впрочем, и всякого, кто принимал жаркое участие в описываемом нами сражении за раритеты и выгоревшие обложки у букинистического прилавка Дома книги.
Фортинбрасов выделялся в толпе высоким ростом, хмурым и непроницаемым лицом аскета, не вопил истошным голосом, как прочие: «Беру!» — а стремительным и красноречивым жестом выбрасывал над головой руку со сжатым костистым кулаком и негромко, но вполне различимо и внушительно сипел голосом простуженного боцманмата: «Эта штучка за мной!»
Игнатий собирал все, что представляло собой хоть какую-то валютную ценность, от древних рукописей, инкунабул пятнадцатого века, до поэтических сборничков «леваков». Все свои невероятные даже по тем временам сокровища он хранил на семи квартирах, которые снимал у родственников и проверенных давними связями знакомых, ночуя в каждой из тайных обителей по очереди. Кому везло застать его в среду, мог с уверенностью судить, где поймать Фортинбрасова в пятницу или воскресенье. Но все семь телефонов знали, разумеется, лишь избранные, а таковые являлись людьми непростыми — подрастающее, так сказать, племя непризнанных государством и общественностью московских миллионеров, праотцов первых кооператоров новейших времен, которые обрели шанс легализоваться благодаря экономическим катаклизмам и послабительным указам. Но что деньги, что все богатства мира в пустыне, где нечего приобрести? Ну закупили вы дачи на себя, на жену, на детей, на тещу, на тестя, на бабушку, но что делать с остальными полутора миллионами? Разве вложить в антиквариат? Бесспорно никогда не упадут в цене книги, старинная мебель, картины, бронза, то бишь наследие рухнувшего старого мира. Но наиболее сообразительные предпочитали все же вкладывать средства в коллекционирование маленьких, тонюсеньких и невзрачных с виду книжечек «леваков» и авангардистов, порождение «нового ренессанса», опаленного огнем революции. В случае необходимости этот товар легко везти по своим каналам на Запад, где котируется он нынче высоко.
Фортинбрасов был незаменимым человеком, он мог достать все, в крайнем случае попросту выменять, а в еще более крайнем — дать кому следует надлежащую наводку…
Хранить у себя дома такие книжонки совершенно безопасно, полагали миллионеры новейших времен. Ни работникам УКГБ, ни БХСС при обыске не придет в голову обратить пристальное внимание на книжечки в линялых обложках, такие, скажем, как «Я» Маяковского или «Для голоса», ибо они не имели твердой цены, они были бесценны. Но откуда знать про то квартирным скакунам и ворам в законе, от которых нынче тоже никто надежно не застрахован?
Фортинбрасов был для страдальцев-миллионеров своего рода поставщиком, что не мешало ему оставаться истым собирателем и тонким знатоком редкой книги. Содержание как таковое не представляло для него никакой ценности, более того, особо почитались вообще неразрезанные экземпляры, которых никто никогда не раскрывал. Понятие редкой книги как бы сводилось к некоему абсолюту, воплощенному в наиединственнейшем экземпляре, недостижимой мечте всякого книжника. Тут вступал в силу закон обратных чисел. Изданная в количестве, порождение вала и масскультуры, книга никому не нужна. Она жертва толпы, суррогат всепожирателей макулатуры, коим неведома изысканная наука уникумов; их не охватит священный трепет при виде запрещенной инкунабулы пятнадцатого века или альды, эльзевиры, джунты… Им не понять человека, собравшего пятьсот двадцать девять различных изданий Вольтера, хотя ни странички этого оглядчивого бунтаря он и не помышлял читать за недостатком свободного времени. Да и к чему? Постигший науку уникумов знает: в этом мире нет ничего дороже условных ценностей! Ну разве мог предположить сэр Роберт Льюис Стивенсон, что выпущенная им четырнадцати лет от роду книжонка тиражом в семь экземпляров и раскрашенная самолично акварельными красками станет предметом вожделения коллекционеров всего мира, а стоимость ее превзойдет цену самого уникального средневекового замка? Надо ли объяснять, что Фортинбрасов являлся одним из тех немногих, кто прекрасно постиг науку уникумов. Он никогда никому ничего не предлагал сам, предпочитая оставаться ненавязчивым, незаметным, не мельтешил перед глазами. Встреть вы его в воскресный день у памятника первопечатнику Ивану Федорову, где имели обыкновение в прежние годы собираться книголюбы, вы бы заметили, что он всегда держался в сторонке от шумной толпы, не разделял ни ее вкусов, ни мелочной алчности наживщиков и конечно же не пытался всучить походя за полцены какой-нибудь раритет без страниц. Ему звонили, теребили вопросами и просьбами достать ту или иную редкость, необходимую позарез для работы книгу.