Дудин с удовольствием выпил и вторую рюмку, причмокнул губами, хмыкнул, слегка откинулся на спинку стула и стал негромко, с выражением читать:
Помню ночь, и песчаную помню страну,
И на небе так низко луну.
И я помню, что глаз я не мог отвести
От ее золотого пути.
Там светло и, наверное, птицы поют,
И цветы над прудами цветут…
— Так это ведь Николай Гумилев, — замахала руками Александра Дмитриевна и засмеялась. — Ах, шутник вы этакий, — лукаво грозила она пальцем Дудину. — Я прекрасно знаю на память почти всех акмеистов. Когда-то я работала в Одукросте художником. Заведовал ею тогда один из учеников Гумилева талантливый поэт Нарбут. Кстати, почему его теперь не переиздают? Как вы полагаете?
— Вы знаете, — ответил Дудин, — я мог бы с таким же успехом задать вам этот же вопрос. Его поэтические перлы, те немногие книжки, что изданы в двадцатых годах, стали ныне редкостью. Упоминания о них нет нигде, даже не занесли его сборники в букинистические каталоги. Может, их составители и сами не слыхивали об этом поэте. Валентин Катаев недавно писал о нем в романе «Алмазный мой венец».
— Да-да, я читала, — ухмыльнулась косо Александра Дмитриевна. — Кое-что там, правда, несколько не совсем достоверно. Но все же передана подлинная атмосфера двадцатых годов, время возрождения русского ренессанса. Поэты того времени хоть и жили порой впроголодь, издавались мизерными тиражами, но писали зачастую лучше многих нынешних, за сборниками которых вряд ли будут гоняться потомки через сорок, пятьдесят лет.
— Да, — проронила Ольга Дмитриевна, — тощий Пегас всегда оказывается быстрее, и ему легче взобраться выше. Кто жил мало и на износ, сгорал в творчестве, те живут вечно. Счастливые и сытые, увы, не пишут хороших стихов.
— Что же, по-вашему, надо держать современных поэтов на диете? — усмехнулся Дудин.
— Не знаю, на диете или на чем другом их надо держать, но теперь о них рассуждают в прессе и пишут монографии критики больше, чем читают и спорят сами читатели. Ведь поэзия, мне кажется, должна расширять нашу способность чувствовать сострадание к другим. Быть глубоко личной и вместе с тем задевать всех, ранить. Да, именно ранить, а не сыпать построчно рифмованными красивостями. Недаром говорится, что, скорее, можно у Геркулеса отнять его дубинку, чем у Гомера перефразировать хоть один его стих. Печать личности лежит у него абсолютно на всем. Печать громадной личности видна и на всех стихах Маяковского; он был поэтом сложной судьбы.
— Значит, дело не только в диете, но прежде всего в личности, — заметил с иронией Дудин.
— Конечно же в личности! Отсюда и неустанный поиск новых форм, и не оставляющая равнодушным яркая индивидуальность. Языки сложились раньше грамматики, природа делает человека красноречивым, когда у него большая страсть. Кто действительно горит сердцем, тот видит вещи в несколько ином свете, чем остальные люди; все дает тогда повод к быстрому сравнению и метафоре.
Дудин поболтал еще некоторое время с дамами и вежливо распрощался. Он условился, что зайдет к ним вечерком через три дня. Ему казалось, что удалось все же завоевать их симпатию. Время, которое он потратил на отвлеченные разговоры, отнюдь не прошло даром, а сослужит еще свою пользу.
Когда он покинул дачу, на улице была уже ночь. Небо густо обложило звездами, кругом стояла мертвая, бестревожная тишина. На пустынной улице ему не повстречался ни один прохожий. Все же по памяти удалось разыскать дорогу обратно на станцию. Несмотря на то что веревка от связки с книгами больно резала ему руку, а груз с правой стороны был несколько больше и бил на ходу по ноге, он поспешил на станцию от дома старушек споро, легко. От сознания, что все его треволнения остались позади и он стал обладателем новых раритетов в его коллекции, ему хотелось петь. Но, увы, ни сейчас, ни дома не с кем было поделиться своей радостью, рискни он в порыве чувств на это.
В электричке, что шла в Москву, народу было мало в столь поздний час. Он достал из портфеля книгу Минцлова «За мертвыми душами» и принялся читать, чтоб немного успокоиться:
«…Собирать книги и предметы старины так, как это делается всеми нашими любителями, — неинтересно», — писалось на первой странице.
«…Газетные объявления, аукционы, антикварные магазины — вот все источники, из которых черпают они свои приобретения. Путь дорогой, не всякому доступный и суженный до последних пределов; в нем нет творчества, это путь бар, привыкших, чтобы жареные рябчики сами валились им в рот.
Между тем Россия была полна оазисов, где в тиши и глуши таились такие сокровища, какие весьма редко можно встретить на рынке. А так как не гора пошла к Магомету, а Магомет к горе, то в один августовский вечер я сел в вагон, и он повез меня в глубину России.
Через день, в сумерках, поезд, не признающий по обыкновению на боковых линиях таких пустяков, как расписание, с большим опозданием дотащил меня до станции Ельня».
Дудин настолько увлекся чтением, что не замечал ни проходивших по вагону пассажиров, ни станций, где делала остановки электричка. Он окунулся в иной, столь близкий ему, столь родственный по духу мир, что, казалось, не Минцлов, а он, Дудин, приехал в доведенное до полного упадка имение Глинки и теперь беседовал с его незадачливыми наследниками.
«А я был поражен как никогда, — писал Минцлов. — Я ехал в гости к великой тени и был убежден, что наследники и родственники автора „Руслана и Людмилы“ любят и берегут его уголок и что я найду этот последний хотя бы в приблизительной неприкосновенности.
— А библиотека у вас сохранилась? — спросил я хозяйку.
— Библиотека? — удивилась та и повернулась к мужу. — Ванечка, где у нас библиотека?
Тот вынул из чашки свой нос и задумался.
— Была в курятнике… — ответил он несколько погодя.
— В старом?
— Нет…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Только-то и всего у вас книг? — осведомился я, указывая на комоды.
Иван Павлович глубокомысленно придержал себя двумя пальцами за самый кончик бородки.
— А тут-то, — ответил он, показывая глазами на кучу навоза.
— И там книги? — воскликнул я.
— Ну да. Навозу на них совсем чуть-чуть, разве на четверть! Куры ведь только зимой здесь у нас сидят!»
…Электричка пришла в Москву. Пассажиры торопливо покидали вагоны. Дудин спрятал увлекшее его чтиво в портфель и выбрался со своими связками на перрон. «М-да, — думал он, — времечко, времечко-то какое уплыло! Ведь сколько раритетов можно было за бесценок достать! Какую библиотеку можно бы собрать запросто». Он неторопливо шел к автобусной остановке, не обращая внимания на толчки, на изредка задевавших его нечаянно прохожих. Глаза его в эту минуту горели лихорадочным блеском, он походил чуть ли не на маньяка. В душе он сейчас немало завидовал давно умершему собирателю, как будто тот перехватил книги, которые могли бы достаться Дудину. У него было такое ощущение, словно его опередили, ловко обошли. «Но кому же досталось все то, что он собирал? Где же, где теперь эта редкостная библиотека?» — зудело в висках. Его внезапно обожгло сознание того, что ведь и он когда-то умрет. Да-да, и его библиотека, собранная с такой кропотливостью, с таким невероятным трудом, достанется в конце концов неизвестно кому. Ведь с ним в любой момент могло произойти какое-нибудь непредвиденное несчастье. Он мог попасть под автомашину, как чуть не вышло сегодня на Арбате. Да мало ли что могло случиться в любой день и час. Он остро, до щемления в груди, осознал полное свое одиночество. Увы, у него не было ни жены, ни детей; больная мать, ютившаяся в коммунальной квартире на Сретенке, абсолютно равнодушна к предметам его пристрастия. Когда она изредка наведывалась к нему, то всякий раз ворчала, что из-за книг здесь ни повернуться, ни пройти. «Я себя чувствую в твоей комнате, как в заброшенном, захламленном склепе», — как-то обронила она. Полки теснились до самого потолка в комнате, в коридоре, в прихожей, где едва нашлось место для небольшой вешалочки. Даже в туалете он умудрился пристроить антресоли и заставил их тоже сплошь старыми журналами. Мать причитала, что это какое-то форменное книжное нашествие, какая-то эпидемия. Ее ноги больше не будет в этом доме. Но миновала неделя, другая, и опять приходила, убирала в квартире, вытирала хоть пыль на подоконниках, на мебели. Сколько раз увещевала она его бросить это увлечение, которое пожирало все свободное время, поглощало его с головой, заслоняло от него мир. Она пыталась напомнить ему о той поре, когда он вел жизнь, как все нормальные люди: ходил в театр, в гости, общался с друзьями. «Ведь ты теперь совершенно охладел ко всему этому, перестал встречаться с прежними приятелями». Когда ему случалось встретить кого-нибудь из них, они обменивались скупыми фразами: «Ну как живешь, какие перемены на личном фронте, где работаешь?» Он предпочитал быть немногословным. Чем мог он похвастаться перед ними? Своей библиотекой? К чему?