— Ведь нельзя же все мерить деньгами, — поддакивала, живо блестя из-под стекол пенсне маленькими темными глазками, вторая старушка — Ольга Дмитриевна. — Тогда и эти картины следовало продать, — кивнула она на стену, увешанную акварелями, масляной живописью, гравюрами старинной работы. Большие полотна, исполненные маслом, были в массивных золоченых рамах, глянцевито поблескивали при свете единственной лампочки, которая сиротливо горела на большой бронзовой люстре с хрустальными подвесками. — Эти полотна я могу представить с закрытыми глазами до мельчайших подробностей. Они всю жизнь были в нашем доме, сколько я себя помню с детства, — продолжала она, польщенная молчаливым вниманием Дудина. — Их приобрел еще наш дед. А вот эти две, слева, купил в пятнадцатом году отец. Подойдите сюда, молодой человек, — пригласила она. — Это подлинник Врубеля. Не правда ли, замечательно?
— Смешной вопрос! — дернул Дудин головой. Он с видом знатока топтался у картины, сложив руки на груди, охватив ладонью подбородок, цокал восхищенно языком и то отступал, то подвигался ближе, почесывая за ухом.
— Хотите, я покажу вам акварели Волошина? — Ольга Дмитриевна засеменила к шкафу мореного дуба, надувая щеки и делая многозначительное лицо, точно собиралась удивить Дудина, снискавшего ее расположение терпеливым вниманием ко всему, что она говорила. — Когда-то мы жили летом на даче в Коктебеле рядом с Волошиным… — Она стала доставать большие самодельные папки с тесемками, а он заглядывал через ее плечо на полки и думал, что надо набраться терпения. Ничто так не располагает к себе старушек, как угодливое внимание к их томительно журчащей болтовне. Он лопатил волосы, смотрел, склонив голову набок, на акварели в папках, а глаза его, точно магнитом, тянуло к книжным шкафам, и он косил по сторонам, глаза разбредались и, казалось, жили порознь.
Из папки, заботливо придерживаемой на трясущихся руках старушкой, глянуло широкое добродушное мужицкое лицо. Кожаный ремешок вокруг лба, нос курнафеечкой, в глазах отрешенная погруженность в небытие: то ли эллинский бог, то ли зодчий, замысливший нечто небывалое всем на удивление и охмелевший от собственной дерзкой мысли.
— Человек он был необычайно общительный и щедрый, — ласково бубнила рядом, за спиной, в унисон сестре Александра Дмитриевна, точно у них все было расписано по ролям и в разговоре они дополняли друг дружку.
— Он одаривал своими акварелями всех знакомых с беспечной расточительностью, — вступала Ольга Дмитриевна. — Здесь на акварели вид у него несколько странный, я бы даже сказала, отрешенный, но в жизни он был необычайно внимательный и мягкий человек. Некоторые из друзей, к слову сказать, злоупотребляли его гостеприимством и мешали ему работать.
— У нас есть сборник его стихов с автографом, — тронула Дудина за рукав Александра Дмитриевна, — но не просите, не продам ни за что, — улыбнулась она какой-то извиняющейся и вместе с тем гордой улыбкой.
— Не заикаюсь даже, понимаю вас, — кивнув, сказал Дудин. — Это чувство мне хорошо знакомо, чужие привязанности к дорогим сердцу вещам я умею ценить.
Он хотел подчеркнуть свою деликатность в делах покупки и старался не выглядеть навязчивым. Он знал меру и, когда нужно было, умел пролить бальзам. Как говорится, птицу кормом, а человека словом обманывают.
— Ваш дом прямо-таки музей, отрадный оазис культуры, и я рад, что тот маленький пустячок, который послужил поводом знакомства, позволил мне сюда заглянуть, но… — Он выразительно вскинул брови и улыбнулся виновато и вместе с тем обезоруживающе простодушно, не в силах оторвать взгляд от книжных полок.
— Ах, какой вы нетерпеливый, ох уж эти коллекционеры, — засмеялась Ольга Дмитриевна, — но, право же, ваше пристрастие заслуживает поощрения. Сегодня немногие умеют оценить по-настоящему старину. Вот в этом шкафу, — указала она широким жестом, — можете поискать и выбрать. Может быть, найдете для себя что-то любопытное. Тут есть поэзия, альманахи двадцатых годов, монографии по живописи и графике. А я тем временем на стол соберу. Думаю, вы не откажетесь после всего с нами поужинать. Пойдем, Саня, не будем мешать молодому человеку.
Старушки вышли из комнаты. Он еще секунду прислушивался к шарканью их шлепанцев, потом живо хмыкнул, потер руки, но тотчас, словно спохватившись, что за ним наблюдают, придал лицу скорбно-озабоченное выражение.
Дудин рылся в полках и листал книги влажными от волнения пальцами. Его тряс мелкий озноб азарта, обуревала тревога, точно от него могла ускользнуть внезапно представившаяся ему счастливая возможность. Губы его слегка шевелились, мысли прыгали в голове. Трогая всякий заинтересовавший его сборник, он тут же прикидывал приемлемую на его взгляд цену в этой ситуации. Цену, которая не показалась бы старушкам обидной, не вызвала бы у них подозрения, что он их надувает, хочет купить по дешевке.
Редкие сборники он откладывал налево, посредственные клал на освободившуюся нижнюю полку шкафа. Все это он делал старательно, не оставляя малейшего беспорядка, чтобы со стороны не бросалось в глаза, что перебирал все здесь до последней мелочи.
— Так, так, — бормотал он, — сборник Крученых «Учитесь Худоги», с иллюстрациями Зданевича, Тифлис, 1917 год — налево, Казимир Малевич, «Супрематизм», Витебск, 1920 год — налево, сборник «Нахлебники Хлебникова Асеев и Маяковский» — налево. А Городецкий нам вроде ни к чему, пусть останется у бабушек до лучших времен. Пусть он скрасит их старость.
Велимир Хлебников, «Труба марсиан», 1916 год. Один листочек, большая редкость. Конечно, это возьмем. Маяковский «Я», литографированное издание, 1913 год. Илья Эренбург, «О жилете Семена Дрозда», Париж, 1917 год, Алексей Ремизов, «Что есть табак», Сириус, 1908 год, Велимир Хлебников, «Затычка», с иллюстрациями Бурлюка, 1913 год.
«Это же настоящая сокровищница, — лихорадило его от разгоревшегося азарта. — За содержимое такого шкафа, если выгодно сбыть, сегодня можно купить домишко вроде этого. Но что домишко, что деньги, когда тут редчайшие издания, которые сохранились в считанных экземплярах после стольких лет. Славный, славный человек был покойный профессор ботаники. Такие цветочки русского ренессанса сберег. Прекрасный гербарий, чудная коллекция. Знал толк в литературе профессор. Со стариканом, видать, не только о ботанике можно было побеседовать. Не замыкался в узкопрофессиональных интересах. В ногу со временем жил, увы, отсохший росток русской интеллигенции профессор ботаники Голоугольников.
А вот и Евгений Иванович Замятин, „Как исцелен был инок Еразм“, издательство „Петрополис“ с рисунками Кустодиева. Тоже приятный пустячок, но отложим направо. Без этого в крайнем случае можно обойтись. Дорого не заплачу, нет».
— Здравствуйте, Николай Степанович! — взял он в руки сборник стихов «Шатер» Гумилева. — Вы, конечно, король поэтов. Увы, поверженный король.
Как картинка из книжки старинной,
Услаждавшей мои вечера,
Изумрудные эти равнины
И раскидистых пальм веера.
И каналы, каналы, каналы,
Что несутся вдоль глинистых стен,
Орошая Дамьетские скалы
Розоватыми брызгами пен.
Вот каким ты увидишь Египет
В час божественный трижды, когда
Солнцем день человеческий выпит
И, колдуя, дымится вода…
«Все же положим направо, — решил он. — Не такая уж редкость. Да и поговаривают, что скоро должны переиздавать».
Он разобрал книги. Далее шла целая кипа альманахов: «Круг», «Дом искусств», «Записки Мечтателей», «Писатели о себе и о творчестве», «Стрелец», «Летучий Альманах»…
«Неужели старушенции согласятся все это мне продать? — обмирало у него сердце, и зло стучал пульс у левого виска, подергивало тиком веко. Дудин бросал частые взгляды в сторону двери на кухню: оттуда слышались звякание посуды и приглушенный старческий говор. — А собственно, почему бы и нет? — размышлял он. — Зачем им все это, в конце концов, нужно? Пусть оставят себе кроме ботанических катехизисов сотни две, три художественных книг. Вон у них два шкафа с собраниями сочинений. Пусть перечитывают на досуге классиков. Классики наводят на тихие, благочестивые мысли и успокаивают, как валерианка. А поэзия, особенно поэзия двадцатых годов, вредна в старческом возрасте. От нее может подняться у бабушек артериальное давление… Я должен позаботиться между делом об их здоровье… В крайнем случае, если уж потянет на поэзию, пусть себе перечитывают Фета. Его элегии так миротворны…»