— Передавайте дальше, не стрѣляйте… Тамъ патруль, — раздается команда.
— Передавайте дальше, не стрѣляйте, — команда передается дальше.
Мы слѣдимъ, прислушиваемся… крахъ! Въ нѣсколькихъ шагахъ кто-то выстрѣлилъ. Да онъ съ ума сошелъ? Кракъ! Еще одинъ выстрѣлъ…
— Не стрѣляйте, чортъ возьми, — кричитъ сержантъ Бертье, вышедшій изъ своей землянки. — Это патруль возвращается.
Человѣкъ прыгаетъ въ окопъ.
— Есть раненые?
— Не знаю… Они услышали, какъ мы перекликаемся…
Остальные спускаются въ окопъ. Видна темная кучка медленно приближающихся людей.
— Не стрѣляйте. Раненый.
Имъ протягиваютъ руки черезъ насыпь. Съ трудомъ они спускаютъ своего товарища. Онъ стонетъ, стоитъ, согнувшись вдвое, какъ сломанный пополамъ, — онъ раненъ въ поясницу.
— Другого мы оставили у ручья… Пуля въ голову. А говорили, что ихъ пулеметъ стрѣляетъ по низу.
— Всѣ вернулись, вниманіе, — передаетъ Бертье.
— Всѣ вернулись, — повторяютъ караульные.
Въ землянкѣ за мной разсуждаютъ:
— По этому патрулю они могутъ догадаться, что затѣваютъ что-то… Опять влопаемся… А почему третій батальонъ не наступаетъ?…
Я едва прислушиваюсь, я отупѣлъ. Еще часъ съ четвертью… Буду считать до тысячи, такъ пройдетъ четверть часа Затѣмъ мнѣ останется протянуть часъ.
Но эта нелѣпая сводка цифръ усыпляетъ меня. Чтобы не заснуть, буду думать о наступленіи, о безумной скачкѣ по полю, о цѣпи людей, распадающейся звено за звеномъ; я хочу напугать самого себя. Но нѣтъ, не могу. Отяжелѣвшая голова не повинуется мнѣ.
Неясныя думы и видѣнія проносятся въ моемъ усталомъ мозгу. Война… Я вижу развалины, грязь, ряды замученныхъ людей, кабачки, въ которыхъ дерутся изъ-за вина, жандармовъ, выслѣживающихъ отставшихъ солдатъ, стволы снесенныхъ деревьевъ и деревянные кресты, кресты, кресты…
Все это проносится, смѣшивается, сливается. Война…
Мнѣ кажется, что эта ужасы, эта скорбь затмятъ всю мою жизнь, что моя запятнанная память никогда не найдетъ забвенія. Я никогда уже не смогу взглянуть на прекрасное дерево, не вычисляя мысленно, сколько будетъ вѣсить вырубленная изъ него балка, не смогу увидѣть косогора, не вспоминая спуска въ окопъ, невоздѣланнаго поля, не отыскивая на немъ труповъ. Когда въ саду сверкнетъ красный огонекъ сигары, я закричу, можетъ быть: — „Эхъ, дубина! подведетъ онъ насъ подъ выстрѣлы!..“ Какимъ надоѣдливымъ старикомъ буду я со своими разсказами о войнѣ.
Но буду ли я когда-нибудь старикомъ? Неизвѣстно… Послѣзавтра… Какъ они храпятъ, счастливцы! Теперь я завидую только тѣмъ, у кого, гдѣ бы то ни было, есть охапка соломы, одѣяло. Уснуть… Какъ холодно… И темно… Зачѣмъ мы всѣ здѣсь?.. Это глупо. Это грустно. Голова моя склоняется, падаетъ… Я боюсь уснуть… Я сплю…
VI
МЕЛЬНИЦА БЕЗЪ КРЫЛЬЕВЪ
Я нашелъ ферму въ такомъ же видѣ, какъ мы оставили ее въ воскресенье, передъ наступленіемъ. Казалось, что четыре роты только-что вышли, направляясь въ окопы, и большой скачущій песъ, казалось, бѣжалъ за отставшимъ солдатомъ. Ничто не сдвинулось съ мѣста.
Вотъ по этой грязной дорогѣ ушли мы. Сколько человѣкъ вернулось обратно? О, нѣтъ! не будемъ считать.
Я вхожу въ просторную столовую, пропахшую супомъ, и сажусь у окна, на мой стулъ. Вотъ моя кружка, моя деревянная обувь, моя бутылочка чернилъ. Такъ пріятно найти свои вещи, всѣ эти привычныя бездѣлушки, которыя можно было бы никогда не увидѣть!
Счастье еще ждетъ меня; жизнь продолжается съ новыми вспышками надежды. Въ сердцѣ моемъ какая-то затаенная, терпкая радость. Я вижу солнце, слышу журчанье воды, и сердце мое спокойно, — сердце, которому пришлось такъ часто и сильно биться.
Какъ человѣкъ холоденъ и безучастенъ, несмотря на всѣ громкіе разговоры о состраданіи, — какимъ легкимъ кажется ему чужое страданіе, если одновременно и онъ самъ не страдаетъ. Я разсѣянно оглядываюсь кругомъ. Случайныя пули оставили какъ бы бѣлые рубцы на сѣрыхъ камняхъ конюшенной стѣны… Какъ, тамъ еще не кончено? Опять пушки. Кто насъ смѣнилъ? 148-й полкъ. Бѣдные ребята.
Какой гамъ стоялъ во дворѣ фермы въ воскресенье, когда раздавали вино, по кружкѣ на двоихъ, и сигары, прекрасныя сигары съ этикеткой, въ десять сантимовъ штука. Право, хорошо поѣли мы въ этотъ день.
— Если боши вскроютъ меня, они найдутъ у меня въ буфетѣ кое-что, — сказалъ длинный Веронъ, у котораго щеки побагровѣли и разстегнулся поясъ.
Здѣсь въ этомъ гумнѣ, крытомъ соломой, слонами мы наши сумки. Всѣ они почти еще здѣсь. Вотъ куртка Верона. Онъ оставилъ ее, опасаясь, какъ бы ему не было слишкомъ тепло въ ней. Собрали все, подѣлили шоколадъ и консервы съ обезьяньимъ мясомъ и завязали въ платки вмѣстѣ съ бумагами и письмами жалкія посылки, которыя потомъ отправляютъ семьямъ погибшихъ солдатъ, какъ оставшееся послѣ нихъ наслѣдство. На землѣ валяется фотографія: мать въ праздничномъ нарядѣ съ толстымъ груднымъ младенцемъ на колѣняхъ. Сложенныя вдвое рубашки, личные санитарные пакеты, трубка…
Однако, здорово грохочетъ… Будто несется кавалькада, будто гроза глухо бушуетъ и приближается. Затѣмъ начинается ружейный трескъ и весь тотъ оглушительный грохотъ, которымъ сопровождается наступленіе.
* * *
Я не люблю жителей этой деревни. Торговцы не уважаютъ насъ даже за тѣ деньги, которыя они у насъ воруютъ. Они смотритъ на насъ съ какимъ-то отвращеніемъ или съ опаской, и когда мы проталкиваемся къ нимъ въ лавки съ пятифранковыми бумажками въ рукѣ, чтобы скорѣе получить товаръ, они кричатъ такъ сильно, какъ если бы пришли ихъ грабить пруссаки. Крестьянки разсказывали намъ, что, когда мѣстность эта была занята германскими войсками, торговцы не вели себя такъ заносчиво. Они не хотѣли убѣгать, чтобы не оставлять на произволъ судьбы товаровъ. Но когда прошли послѣдніе французы-стрѣлки, засѣвшіе на кладбищѣ и еще полдня отстрѣливавшіеся, ихъ охватила паника.
Они все запрятали: ликеры, консервы, деньги, и женщины охали, пока старики въ саду закапывали въ землю свое сокровище. Учительница — маленькая своенравая женщина съ блѣдными щеками, которую недолюбливаютъ за то, что она причесывается на проборъ — закрыла ставнями окна и свернула флагъ на зданіи школы. Но толстякъ Тома, владѣлецъ бакалейной и винной торговли, тотчасъ подбѣжалъ къ ней въ сопровожденіи нѣсколькихъ мегеръ, требуя, чтобы она сняла флагъ, „изъ-за котораго предадутъ огню и мечу весь край“.
Маленькая женщина нѣкоторое время не сдавалась.
— Вы не мэръ, вы мнѣ не начальникъ. Вы не имѣете права мнѣ приказывать.
— Приказывать или не приказывать, а вы будете дѣлать то же самое, что и всѣ, — захлебывался лавочникъ, который уже представлялъ себѣ, какъ его разстрѣливаютъ въ его собственной лавкѣ. — Я вамъ приказываю.
— Чьимъ именемъ?
— Наплевать, именемъ прусскаго короля, если вамъ угодно!
Торговецъ, заикаясь, налившись кровью, съ выпученными глазами, яростно ударялъ тяжелымъ кулакомъ по столу учительницы. Она должна была уступить.
Запуганные крестьяне попрятались по своимъ домамъ или собрались кучками на краю дороги и смотрѣли, какъ проходятъ первые баварскіе батальоны съ радостными кликами: „Парижъ! Парижъ!“, какъ будто имъ предстояло на другой день занять его. Сначала прибылъ автомобиль, переполненный вооруженными солдатами. Вокругъ него, строя гримасы, скакали мальчишки.
— Перестанете вы, наконецъ, проклятые пострѣлята, — крикнула имъ старуха, самая старая женщина въ деревнѣ, — они подумаютъ, что вы издѣваетесь надъ ними.
И она такъ низко кланялась, что длинныя черныя ленты ея праздничнаго чепца влачились по землѣ.
Нѣмцы смѣялись и пригоршнями бросали дѣтяхъ конфекты, даромъ доставшіяся имъ въ Реймсѣ. Въ теченіе пяти дней вся округа была переполнена баварцами и пруссаками. Они увели съ собою трехъ заложниковъ, которые не вернулись.
— И они платили наличными, эти свиньи, — разсказывалъ толстякъ Тома. — Офицеры платили бонами, но солдаты платили наличными, и даже французскими деньгами.