«Роза» — капитану М.
«Дорогой товарищ М. Я счастлива, что вы оказали мне доверие, которое я еще ничем не заслужила. Я не знаю, как считать наших врагов, они все время ходят из казармы в столовую, из столовой по разным местам. Попросите кого-нибудь объяснить мне, что такое „калибр“ и как мерить дула пушек. Я записала, как вы просили, номера машин, ездящих по Опочке. Они все время одинаковые. Должна ли я их и дальше переписывать — не знаю. О настроениях местного населения я могла бы много написать, кто что высказывает. Но матерное записывать не буду. Получится, как в песне: „в каждой строчке только точки…“
С комсомольским приветом „Роза“.»
От родителей Эриха Герца пришла телеграмма: они хотели бы похоронить сына в Баварии, где расположено их поместье.
В захолустном российском городке в пасмурный вечер, когда не видно границы между снежной равниной и белесым небом, кажется, нет и границы между былью и небылью, болью и здоровьем, добром и злом, нападает на человека оторопь, ему все едино, какие сообщения бегут по телеграфным проводам, идет ли война или давно стоит за порогом всеобщая смерть.
Отто хотел сказать: «Матвей, в Германии зиме капут, снег — давно капут, в Германии фрюлинг и фогель вьют гнезда». Но Матвей опередил приятеля. Он сказал, что один парень работает шофером в немецкой организации. Он разбил аккумулятор, и теперь его за это могут отправить в лагерь. Не может ли Отто достать для парня эту штуку? И нужно какое-то лекарство, но название он забыл.
Отто думает: «Нет, снег не капут, зима не капут. И очень хорошо, что не капут войне». Потому что, если бы сейчас война закончилась, получилось бы, что только для того она и затевалась, чтобы убить его девочек и тихую Марту.
— Я знаю, — сказал Курц, — для чего тому парню нужен аккумулятор. Партизаны будут слушать московское радио.
Отто встал. Надевая шинель, сказал:
— Завтра повезу в Великие Луки большую шишку. Матвей, вспомни название лекарства.
И ушел.
Дорога сделала поворот, впереди Курц увидел лежащее поперек дороги бревно.
— Партизаны, — не поворачивая головы, сказал он и затормозил.
— Поворачивай назад! Назад! — заорал его пассажир. Пули дырявили кузов. В зеркало Отто увидел выходящих из-за деревьев людей. Оставил руль. Вышел из машины и смотрел на подходивших, похожих на бродяг, людей. На заднем сидении бился и задыхался обер-лейтенант Габе: ему пробило легкие. Отто впервые пришла в голову мысль, что он тоже заслуживает того, чтобы его убили.
Из толпы вышел человек со смуглым маленьким лицом.
Расстегивая кобуру пистолета, он медленно приближался. Дальнейшее походило на фокус: Отто обожгло руку, чуть выше локтя, а фокусник захохотал, широко раскрывая рот. Появилась фройляйн, которую Курц недавно видел в доме Матвея. Она помогла Отто перевязать раненую руку.
— Это наш немец, — повторила она несколько раз своим.
Полицаи арестовали дядю Мишу, бывшего конюха райисполкома. Он вызвал подозрение тем, что постоянно болтался на базаре и закупал табак, хотя сам не курит. Конюх не знал, что табак предназначался лично для товарища Мясоедова, — он имел дело только с бывшим продавцом керосинной лавки Матвеем Матвеевым.
Из журнала охранных действий службы гестапо:
«2-го марта на шоссе Опочка — Псков была обстреляна штабная машина опочецкого гарнизона. Обер-лейтенант Габе, находившийся в машине, был тяжело ранен и скончался до прибытия в госпиталь. Шофер был ранен, но сумел самостоятельно вернуться в часть. В ответ на эту акцию в близлежащей деревне Филистово взяты 10 заложников, сожжены два дома, принадлежащие лицам, подозреваемым в связях с партизанами. В деревне размещено отделение полицаев, в обязанность которых входит патрулирование дороги на этом участке».
Поэт Устреков отметил свой день рождения. Своим присутствием его почтил даже начальник полиции Лукас. На столе были шнапс, водка, самогон. Местная интеллигенция пришла что-нибудь съесть, полицаи — выпить. Устрекову хотелось поговорить о превратностях судьбы поэтов вообще и своей личной в частности. Он прочел стихотворение о девушке из Млечного Пути. Ночью ему приснился унизительный сон: будто обер-лейтенант Кнаунд повторяет одну и ту же фразу: «Филляйхт волен зи ин аборт геен?» — шеф сердится, а Устреков никак не может перевести ее на русский.
«Розу» задержали на главной площади городка. Она боялась что-нибудь перепутать и несколько раз прошла вдоль колонны грузовиков, которые везли боеприпасы и продовольствие на базу 16-й армии. В Пскове. В кармане у нее нашли запись номеров машин.
Русские женщины очень стыдливы. У ефрейтора Тагеля даже мысли не было насиловать задержанную: почти у всех русских вши, мало ли что можно подхватить еще. Он должен был просто отобрать у нее полушубок. Шеф установил порядок: в камеры русских помещать без уличной одежды. Холод развязывает языки. Но у девчонки было другое на уме. Она кричала, как обезумевшая, кусалась и продолжала прижимать к телу полушубок даже тогда, когда от него остались одни лохмотья.
Разве нельзя понять Тагеля, который, не желая ничего плохого этой девчонке, в конце концов пришел в ярость и продолжал топтать ее ногами, когда у «Розы» началась агония!
Шофера Курца положили в госпиталь. Врач говорил: «Камрад, тебе повезло, пуля могла задеть кость, и тогда тебе вряд ли удалось бы ускользнуть от партизан».
В госпитале Отто навещал Фриц Вайдт, тоже шофер. Фрица тяготила причастность к жестокой войне. В гарнизоне только Курцу он мог доверить свои чувства. В свой второй визит Вайдт сказал: «Отто, ты, кажется, часто бывал у того русского, который для нас кое-что доставал… Гестапо ночью арестовало его. Теперь, наверно, будут допрашивать всех, кто с ним водил знакомство. Говорят, он имел связь с партизанами».
Ночью Отто напился. Он прошел в закуток фельдшера, который тут же спал в халате на кушетке, и забрал из шкафа флакон со спиртом. К утру шофер был сильно пьян. Он разговаривал сам с собой. Говорил в зловещую темноту зимней ночи: «Вы хотите из нас, немцев, сделать идиотов и добились этого. Ты прав, дорогой Матвей, компост нас не спасет, и Бетховен не спасет. Вы хотите превратить в таких же идиотов русских». Отто постучал костяшками пальцев по своей лысой голове и засмеялся. Он смеялся смехом того, злого и веселого русского, который прострелил ему руку. Тому человеку с маленьким лицом был смешон и он — Отто, и умирающий Габе, и они сами, выходцы из леса, в который ушли, как только сделали свое дело.
В смехе не было правды, но неправда была убедительнее страдания, а смех — сильнее страха перед смертью.
Матвея Матвеева взяли поздно вечером, как только его дом покинули трое немецких солдат, кое-что по мелочам обменявших. Их задержали тоже. Зондербандфюрер Кнаупф вел допрос Матвеева, а его помощник Хёффнер — солдат. Солдат, напуганных тем, что они, оказывается, посещали дом глубоко законспирированного кремлевского агента, отпустили утром. Матвея допрашивали всю ночь и весь день.
Поэт Устреков — он переводил Кнаупфу — удивлялся незначительности личности нового задержанного. Гестаповец требовал от его соотечественника назвать всех немецких военнослужащих, которые посещали его дом, и признаться в связях с партизанами. Допрашиваемый никак не мог понять роль переводчика. Не обращая внимания на зондербандфюрера, он пялился на Устрекова, и ответы, развязные по форме, адресовал ему.
— Не «тыкайте» мне, пожалуйста, — несколько раз одернул Устреков Матвеева, — и отвечайте господину Кнаупфу.
— Зачем ему-то я буду отвечать? Ведь ты задаешь вопросы! Я тебе и говорю. Я никогда партизан и в глаза-то не видел. Ну, а ты, ты тут живешь, по-русски балакаешь, их видел?!. То-то.