Сменяя друг друга, Мария Григорьевна и Ася говорили о Папе, говорили для Варвары. Она понимала незаменимость своего присутствия. И оказалось, что только сейчас она узнает, как жили в эти месяцы другие.
Вот Владимир Васильевич обивает двери старыми одеялами, а пол застилает оконными шторами. Чтобы не пропадала ни одна калория тепла. Варвара узнает, что еду здесь делили на три равные части. Ели в одно и то же время. А время показывали большие старые часы. Ели свои крохотные порции медленно, ни на что не отвлекаясь, — так рекомендовал Папа.
Однажды на глазах Аси мальчик вырвал у женщины хлеб. Девочка пришла домой рыдая: «Его били, а он продолжал есть, есть!» Владимир Васильевич спросил ее: «Ты могла мальчику помочь?» Ася ответила: «Нет». — «А женщине, которая осталась без хлеба?» — «Нет».
Папа объяснил: «Не следует говорить, да еще так эмоционально, о том, что ни ты, ни я с мамой не можем изменить. Мы не будем вырывать хлеб у других. Мы не будем бить несчастных, у кого не осталось сил терпеть голод. Он нас попросил говорить только о важном, быть всегда друг к другу внимательными, не говорить слишком громко».
— У нас всегда было тихо. Асенька рисует или ведет дневник. Я вяжу или читаю. Владимир Васильевич работал. Писал. Переводил. Каждый день ходил в библиотеку… Вдруг вернулся почему-то рано. «Что случилось?» — «В библиотеке все умерли». По вечерам читал «Дхаммападу» и по-русски нам пересказывал. Или японские сказки.
— Они очень смешные, — добавила Ася.
— Два дня назад читал нам японскую сказку о самом длинном имени. Мы с Асенькой улыбались — Владимир Васильевич ее нам уже переводил. И вдруг, понимаете, наш ужас. Он заговорил по-японски — не с нами! А с кем-то другим… И сердито так. На нашего Папу не похоже.
— Они всегда начинают сердиться, — добавила Варвара, — когда начинают чувствовать…
— Мы ничего ему не сказали. Ночью с Асенькой решили сделать так, чтобы ел он побольше. А утром Владимир Васильевич уже не проснулся… Вы не поверите, — опустив глаза, прошептала Мария Григорьевна, — вокруг столько несчастья, а мы были счастливы до последнего дня… Ася, я расскажу Варваре Петровне, что нас там ждет?.. — Ася кивает. — Асенька говорит, мы там встретимся. Там нет солнца и нет слов. Но и в полной темноте будем всегда знать: мы рядом, мы вместе… А сегодня нашли папино завещание. Он написал: мы должны обратиться к людям, мы должны жить. Я вышла на улицу… И встретила вас. Это он вас послал нам…
Слезы, не спрашиваясь, бежали по лицу Варвары. Ей было жаль «девочек» и себя. Мужчины ушли от них.
Варвара сказала, что на кладбище за хлеб отвозил умерших дворник. Но говорят, вот уже неделю он не встает.
— Так вы тоже не спасли своего мужа!.. — догадалась Мария Григорьевна.
Варвара промолчала. Маленькая женщина еще не знала: большое горе забывается быстрее всего, чтобы потом…
— Ваш муж был замечательным человеком. Мы однажды встретили его на почте. Володя сказал: «Посмотри, какое доброе лицо у этого молодого человека!» У него было очень доброе интеллигентное лицо. Владимир Васильевич ведь был старше вашего мужа, и он мог его назвать молодым человеком… А ваш мальчик?
— Не встает мой Гена. Часами смотрит на потолок…
Впереди, пригибаясь, широким шагом идет Варвара. Влечет за собой санки с зашитым в простыни телом. За санками, чуть отступая, следуют маленькая женщина в черном и девочка лет двенадцати. Обе худенькие, смуглые, остроносенькие.
Маленькая похоронная процессия идет маршрутом, давно уже проложенным другими. Матери с дочерью иногда приходится, помогая друг другу, сани нагонять. Приблизившись к саням, снова переходят на согласованный шаг. «Что бы сказал нам Папа сейчас?», «Что посоветовал бы Владимир Васильевич нам делать дальше?» — так же согласованно текут их мысли.
Он сказал бы: «Ася, будь сдержанной».
Он сказал бы: «Не теряйте, девочки, присутствие духа».
«Мария, наша дочь должна учиться. У нее ясный, доверчивый ум».
«Папа, я всегда буду с мамой».
«Я всю жизнь посвящу Асеньке»…
ВЕСНОЙ
Вот уже месяц Генка вылезает из постели лишь для того, чтобы добраться до туалетного ведра или печки. Теперь на печке хлеб не сушит, а мог бы — из 250 граммов теперь — сделать сухариков великое множество.
Терпеливо дался врачу. У молодой женщины было много сил и мало интереса и к Генке, и к матери: для Генки мать ничего не сумела выпросить.
Терпеливо отнесся к новой неприятности — пролежням: кожа полопалась на бедрах, на коленях, на пятках. Раны подтекают, липнут к простыне; вши кишат в них.
Его тело больше принадлежит насекомым, чем ему самому. Больше с ними не борется — снимает и отпускает на промерзший пол лишь тогда, когда маленькие пираты забираются в брови и глазные впадины. На голенях пошли лиловые пятна. Цинга тоже завоевывает его тело.
Тела осталось так мало, что голоду больше нечего в нем терзать. Оно больше не мешает ему жить ослепительно в своей постели. Медленные яркие видения, иногда протяженные в целый день, поглощают так, что задерживал дыхание, чтобы не спугнуть их. Однажды они осилили его.
Был ясный день. Солнце достало окно; с верхушки оконных стекол лед сполз. Рыжие пятна устроились на полу и столе — как рыжие кошки. Еле устояв на ногах, Генка достал с полки бумагу и акварельные краски. На кровати среди подушек устроил место. Получалось хорошо. Жалел, что ничего не может сделать с руками, которые оставляли на бумаге грязные полосы. Нарисовал озорного котенка, играющего с цветным шариком, потом дерево с длинной тенью, уходящей за горизонт.
В этой картинке чего-то недоставало…
Мать не ругала его. Она называла его «мой старичок». Генка соглашался: «Да, я старичок» — в зеркале шкафа мог рассмотреть маленького, обросшего, сморщенного человечка и не обижался. «Да, я старичок»: теперь он знает смысл происходящего, который известен только ему. Мать пришла с улицы взволнованная: «Ты слышал радио? Ты знаешь, что наши освобождают Ленинград! Уже слышно, как с той стороны стреляют».
Он мог бы сказать: «Как я мог не слышать радио, если оно у нас не выключается». По радио даже фамилию генерала назвали, — который ведет армию: — «Федюнинский». Выступали командиры, солдаты, политруки. Они поклялись не пожалеть своих жизней и прорвать кольцо блокады.
Генка вслушивался в наивные голоса сытых людей. Они говорили, как дети из младших классов, заучившие заданные стихотворения. Они ничего не знают — еще не знают, что им придется испытать, не знают, что в город им не пробиться. Не знают, что исправить ничего нельзя.
Приходили женщины, они тоже говорили: «Ждать теперь осталось недолго». Те, кто еще не брал по карточкам хлеб вперед, шли в булочную и брали. Генка жалел их, доверчивых.
Бодрые речи по радио с каждым днем звучали все реже и тише. Потом над армией сомкнулась тишина.
Однажды Прасковья Евгеньевна вошла в комнату. Лукавая улыбка блуждала по ее высохшему длинноносому лицу. Генка первый понял, что она безумна, но промолчал об этом и о том, как, юркнув в комнату, открыла шкаф и убежала, унося с собой что-то оставленное матерью к ужину. Он не испугался и не подумал о ней плохо — голод умертвил в ней стыд, за нее теперь стыдился он — и притворился спящим.
Зойку сандружинницы подобрали на улице, несколько дней подкармливали в лечебнице. Теперь отправляют на «большую землю»: в кузове машины, нагруженной вещами и людьми, пересечет по льду Ладожское озеро. Пришла прощаться. Говорила: «Что такое март? Тепло?.. Что такое Кострома? Город?.. Там лучше?.. Там хуже?..»
Под окнами остановилась машина. Зойку повели по коридору. Она продолжала говорить вопросительными предложениями: «Мы совсем уезжаем?.. Мы когда-нибудь вернемся?..»
Потом Генка увидел огромное ровное озеро. Снег был почему-то фиолетовым, а небо оранжевым. Самолеты, как длинные плавные рыбы, бросали бомбы. Взрывы пенились и оставались стоять, как деревья, с длинными уходящими за горизонт тенями. Машина становилась все меньше и меньше и наконец пропала среди теней навсегда.