С направлением в РУ вышел на улицу. Варвара его ждала. Генка продолжал говорить взрослыми фразами. Нет, домой заходить он не будет. Нужно найти это училище, сдать документы. Тогда его устроят в общежитие и с завтрашнего дня поставят на довольствие. Провожать его не нужно. Нет, он чувствует себя хорошо. Номер трамвая, который ходит на Васильевский остров, ему назвали. «Вот адрес…»
Ботинки немного жали ноги, но ничего, расходятся. По небу весело бежали белые облачка. Из-за угла вышло красное туловище трамвая № 12. Он чувствовал себя прежним легким мальчишкой, а новую жизнь — начинающимся приключением, похожим на прежние игры. Трамвай подошел, распахнул двери, но Генка никак не мог войти в вагон — не поднять ногу на подножку. Тот испуг, который охватил его, когда врачи решали — годен ли он для того, чтобы начать новую жизнь, вернулся к нему. Трамвай продолжал стоять, а Генка дергал то одной ногой, то другой, пока не увидел, как человек в зимней шапке, с опущенными ушами, подхватил двумя руками свою непослушную ногу, поставил ее на подножку, а потом и сам переместился в вагон…
Так началась его взрослая жизнь.
КСЕНИЯ МАРКОВНА
Ночью Ксения Марковна закончила свою работу. Утром оделась прилежнее, чем всегда. Посмотрела в зеркало: как завязан платок, нет ли на лице следа копоти. Списки вложила в конверт, конверт — в папку, папку спрятала в сумку. Конверт со списками на всякий случай красным карандашом надписан: «В райисполком, первый этаж, комната 12, товарищу Воротникову!»
Нужно было попрощаться. Мысль поблуждала в поисках: с кем? и остановилась. Постучала в ту единственную дверь, за которой в школе обитал человек.
— Марковна!.. Куда ж ты, милая, собралась?.. — показалась тетя Маша.
Ксения Марковна в комнату проходить не стала. Стояла возле вороха мётел, половых тряпок, картонок с мелом, немного торжественная и потому смешная, смешная для тети Маши, которая выкатилась из чистой половины комнатушки, все такая же, как в те времена, когда подавала звонки на перемены и управлялась в раздевалке. Ксения Марковна в ответ поморгала глазами.
Так они стояли друг против друга, давно знающие друг друга. Но чем они могли друг другу помочь?..
— Куда идешь?.. Посмотри мороз-то какой! Присядь, и кипяток у меня есть.
Учительница должна была сформулировать то, что не было сказано даже самой себе. Она уходила — вот и всё. Самое унижающее, что могло еще с нею в этой жизни случиться, — остановиться в уже начавшейся дороге.
— Выпусти меня, тетя Маша. И не жди…
Они пошли по коридору. Тетя Маша говорила:
— Плоха ты что-то стала. Говорила, перебирайся ко мне — и теплее, и — все рядом кто-то…
— Конечно, Маша, лучше вдвоем, — бормотала Ксения Марковна, внутренне сжимаясь, чтобы защитить свое решение.
Из связки тетя Маша выбрала ключ к входной двери. Вздохнула.
— Ладно, живая будешь — вернешься.
Всё по отдельности, наверно, не оправдывало принятого решения. Приступ смертельного горя, который пережила ночью, мог бы не повториться. Ей требовалось так мало, чтобы без ропота продолжать жить — и умереть тихо, как умирал занесенный снегом город. А, может быть, дожила бы до весны.
Когда-нибудь и блокада будет снята. С большой земли придут люди, сильные и здоровые, понимающие, что перенесли люди здесь; загорится в квартирах свет, потечет из кранов вода, по квартирам разнесут хлеб, масло, сахар, напоят горячим молоком детей, а когда пойдут трамваи, тетя Маша даст звонок на урок… Но и тогда его не будет. Его не будет уже никогда, никогда не заговорят дети, которые стали в списках одинаковыми «птичками». Перед ней открылась зияющая пустота.
Три недели назад ее вызвали повесткой в райисполком — к товарищу Воротникову, комната № 12, поручили выяснить, кто из учеников ее школы эвакуирован, кто из оставшихся в городе жив, кто — умер. Это очень важное задание, объяснили ей. Чтобы она могла быстрее его выполнить, ее устроят жить в школе под попечением тети Маши.
Вся школа боялась людей из дома с колоннами. Никто из учителей не был спокоен за себя, когда объявлялось: «Учительскому составу собраться в директорской». Наведывавшиеся в школу казались Ксении Марковне людьми непостижимыми, они знали причины всех событий и всех виновных в отклонении жизни от лучших целей. Они приходили, чтобы сказать: учительский коллектив работает отвратительно, иначе чем объяснить наличие неуспевающих учеников, школьники к работе на производстве морально не готовятся — что говорит о том, что основополагающие труды не изучаются…
Во время разборок все сидели, опустив голову, — оживал лишь директор школы, с упреком оглядывавший своих подчиненных, — показывая: он не с ними, он с людьми из дома с колоннами. И, как всегда, ждали, когда же будет оглашена действительная причина чрезвычайного собрания.
Вся школа эти причины обычно знала. Перед каникулами, например, в больницу отвезли девятиклассницу Иру Гурьянову: несчастная любовь, люминал, «скорая помощь»… Товарищи на весь район сделали вывод: «в школе № 17 процветают декадентские настроения…»
Ксения Марковна ужасно боялась ответственных товарищей. Они не понимали главного — детей. И вдруг, ей казалось, это может обнаружиться. И заранее краснела за товарищей от стыда. Когда-нибудь, — к тому времени она станет седовласым ветераном школы, — кто-то из важных лиц, может быть, встанет и скажет: «Ксения Марковна, расскажите нам: какие они, дети». И она начнет говорить…
«Детей нельзя знать — их нужно любить и им помогать, — повторила бы она слова своего любимого профессора пединститута. — Когда вы детей любите, от вас не скроются их дарования. Постарайтесь, как умный педагог и взрослый человек, им помочь свои дарования развить. И если не развить, то не окажитесь сами препятствием на пути их развития — не совершите этот самый большой из всех грехов, который может совершить учитель».
Бездетная учительница ревновала детей к родителям. По сравнению с нею они были наделены священными полномочиями. Они имели право сказать: «Ксения Марковна, не портите похвалами моего Вовку — из него растет подлец и хулиган!» И пригрозить жалобами на нее директору школы. Под такими упреками Ксения Марковна сжималась, ей становилось стыдно за свою воспитательскую самонадеянность — могли и уволить из школы, и стыдно за свою бездетность. А родителям нужно было время, чтобы осмелиться в Володе вновь увидеть черты, которые дано было увидеть только ей.
По вечерам записывала в свой дневник:
«Олег Скворцов меня сегодня крайне удивил. Такая вспышка, — при его обычной уравновешенности, и — грубость!!! Но как он страдал, когда после уроков я попросила его объяснить, что с ним случилось! Слезы выступили на глазах — но промолчал. Между Скворцовым и Мишей Буркаем пробежала кошка. Если из-за девочки, то, скорее всего, — Лены Васильевой. Но дело, кажется, в том, что в последнее время Миша все больше захватывает лидерство в классе. А Олег — интеллигентен и индивидуален.
Я рассказала Севе об этом конфликте и о том, что не знаю, есть ли в этом случае педагогическое решение. Моему Севе быть бы учителем! „Решение? И еще какое имеется! — рассмеялся он. — Поручи Олегу составить план экскурсии, которую ты задумала. А Буркаю — ее организовать. Уверен, это не только их примирит — станут мил-приятелями…“ Он стал говорить, что каждый человек лишь тогда живет с чувством удовлетворения, когда сближается с людьми, его дополняющими. „Вот пример: ты и я. Ты же моя любимая половина“.
Сева часто говорит такие необыкновенные вещи, после которых долго не могу уснуть. Вот он давно спит, как ни в чем не бывало. А я всё думаю — я такая маленькая в его огромной душе! Он для меня не любимая половина, а любимое — всё…»
«…Я была невнимательна и несправедлива к Коле Печёнкину. Он растет без отца, у него несносный характер, некрасив, грубит. Больше всего я винила его за то, что он заставляет свою мать плакать. Боялась даже думать о его будущем. Но какое он написал сочинение — смелое, сердитое! Чувства! Мысли! Он грубит, потому что неудовлетворен, потому что страдает сам. „У-у, — сказал Сева, когда стал читать сочинение, — как его несет!“ Прочитав, сказал: „У мальчика определенно талант. С этим тебя и поздравляю“.