Его знание, его видения, его терпеливость никому не были интересны. Генка отдалялся от матери и ее знакомых, приносящих слухи и новости, и от этого страдал. Он жил неподвижно и торжественно — они суетились в немощной борьбе.
Мать хотела чуда. Чуть не каждый день вдруг начала менять белье — грязное, завшивевшее бросала в угол коридора. Там росла гора полусмерзшихся простыней и наволочек, нижних и верхних рубашек. Ей казалось, что стоит обменивать часть хлеба на пару ложек сахара или жира, — к ним начнет возвращаться уходящая жизнь. Но вши быстро завоевывали новое пространство, а в сахар обменщики подмешивали соль. Жир со сковородки улетучивался белым паром — так исчезала надежда, что с лишней карточкой мужа они выкарабкаются.
Генка не мог уснуть, когда от маминых гостей услышал: люди стали есть людей. Подкарауливают и убивают. Чаще женщин и детей. Иногда прямо на улице отрезают части тела. Генка хотел бы узнать, какую часть тела они в тихом разговоре назвали «филейной». Однажды — тогда еще был жив дядя Коля — мать принесла с базара несколько котлет. Они сразу поняли: это человечина. Генка представил людоеда: как он выжидает с топором жертву в темном переулке, как возится с трупом, как наполняет кастрюлю «филейными частями»… Мурашки пробежали по телу, когда подробности оживили эту картину. Но приказал воображению не отступать — идти дальше, дальше… И вот убийца погружает слюнявые зубы в волокна человеческого мяса… И тут началась тьма, в которую, Генка понял, войти можно, но выйти — уже нельзя.
Заканчивался март.
В углу комнаты соседка шептала матери: «Твой Гена не жилец, до тепла не доживет…» — говорила, а глаза на широком лице косились в его сторону, — казалось, она сама была смертью.
В мальчике всё дрогнуло: ОНИ НИЧЕГО НЕ ЗНАЮТ — увидел перед собою дорогу и столько простора, света, времени, что не хватало сил всё охватить…
БЕЗ ОЧЕРЕДИ
Варвара открыла дверь и сразу направилась к Генке. «Вставай, — приказала она. — Хватит лежать! Ты слышишь?» Одеяло потянула на себя. Завязалась борьба. Удержать одеяло у Генки сил не хватило. Открылся его безобразный скелет с мокрыми ранами пролежней и расчесов. «Вставай, говорю! И не хнычь!» — «Перестань, перестань!» — кричал он.
Подхватив под мышками, решила его посадить. С ногами, опущенными на пол, он еле удерживал равновесие. Мать швыряла ему одежду, крича безумные глупости, которым не было конца.
Его тело завыло, заплакало в жажде жалости, и рубашка, которую он не мог натянуть, и сыплющиеся вши, и холод — все питало его протест. И тогда Варвара стала вдевать сына в рубашку, в рукава, в штаны, ругая и поддерживая, не давая упасть. Натянула на голову шапку, подняла на ноги и потащила к двери со злыми слезами.
Генка увидел улицу с серыми, словно сонными, редкими прохожими, низкое пасмурное небо и слепые окна домов. Только выше поднялись сугробы и ослаб мороз за тот месяц, который пролежал он в постели. Оказался на детских санках, впереди мелькали подошвы материнских бот.
Он не понимал, куда его везут и не длинным ли будет путь. Быстро простыло тонкое вытертое пальто, из которого давно вырос, и перчатки забыли натянуть ему на руки.
Скоро санки повернули к красному кирпичному дому. У подъезда мать подняла Генку на ноги. Он узнал: была поликлиника.
По коридору, мимо сидящих на скамейках закутанных мужчин и женщин, мать Генку провела молча, но он чувствовал ее страх и отчаянную решимость. Наверно, нужно притвориться больным, подумал он, так будет для меня лучше. Но что должен для этого сделать?
Мать протолкнула Генку в узкий врачебный кабинет. Здесь было тепло. При свете хорошо горящей керосиновой лампы голова врачихи сверкала сединой. «Гражданка!..» — лишь успела она возмущенно крикнуть, мать перебила ее, выставив Генку вперед: «Вы посмотрите, посмотрите на него! — сняла с сына шапку, чтобы обозреть можно было и вылезающие волосы, и мешки под глазами. — Вы посмотрите на его ноги…»
— Гражданка, мы не можем принять вашего сына. Все места заняты. Вы у нас не одни. Существует очередь…
— Очередь! Он у меня на очереди последний — вы понимаете или нет! Он у-ми-ра-ет…
Генка спиной оперся на стену. «Зачем она говорит: умирает. Зачем обманывает. Он вернется домой. Вернуться трудно — коридор, улица, лестница. Но я ведь всегда был выносливый, терпеливый. Я быстрее всех бегал в классе…» Мать бросилась к двери:
— Я не хочу, чтобы мой сын умирал на моих глазах. Пусть умрет у вас, у вас. Я больше не могу…
— Гражданка! Гражданка! — закричала врачиха вслед.
Медсестра отправилась за матерью.
Врачиха стала говорить, глядя в бумаги, что у людей нет сознательности, они думают только о себе и больше ничего знать не хотят. Генка по стенке стал осторожно опускаться на пол — ноги не держали его. Но и сидеть он не мог — кости прорывались в пролежни. Лег на пол в спокойную тень от стола. Тонкая пыль потекла в ноздри.
Медсестра вернулась разгневанной:
— Убежала! Бросила сына — и ушла. Мать — называется.
Воцарилась тишина. Потрескивал фитиль лампы. За дверью в коридоре закричал с плачем мужчина. Мимо Генки прометнулся халат медсестры. И раздалось:
— Как вам не стыдно! Вы же мужчина! Постыдились бы женщин…
Когда сестра вернулась, врачиха сказала:
— Отнесите мальчика в бокс.
В боксе его обмыли в чуть теплой ванне, волосы сняли машинкой, обрядили в больничное белье. На улице было темно, когда Генку положили на крайнюю койку в большой странной палате — вдоль всей стены тянулась высокая шведская стенка. Над ним теперь не было тяжелой кипы одеял и пальто.
В дальнем краю палаты на тумбочке горела свечка. Там сидела женщина в белом халате, разговаривая с лежащим больным. Они говорили, как люди, счастливые тем, что у них нет друг для друга тайн. Генка засыпал, глядя на огонек свечки, зная, что взрослый сын женщины умрет, и нет на свете ничего, что могло разрешить им остаться такими счастливыми.
В СТАЦИОНАРЕ
1
«Медсестрам сказали, что я подброшенный. Я видел, как они обсуждали мою историю появления в стационаре. Они не любят меня. Приносят еду — зырк! зырк! по сторонам, в лицо не смотрят. Поставили тарелку — и дальше. Может быть, они вообще никого в палате не любят. Ни с кем не говорят. Больше внимания к тем, кто не ходит в туалет. Я хожу.
Первые два дня спал, а может быть, не спал — можно просто отсутствовать. Сестра, еду разносящая, присмотрится — жив ты еще или уже загнулся, толкнет. Не успеешь удивиться: как?! Есть еще на свете люди — булку едят, бульон, мясом пахнущий!.. Съел и началась дремота, глухая, как смерть. Потому сестры и проверяют.
Вечером на третий день собрался сходить в уборную, но сразу не решился: встал — качает так, что можно грохнуться. И уткой не хочу пользоваться. Буду терпеть. Терпел. Потом пошел. В коридоре от стены отталкивался. А туалет оказался по другую сторону коридора. Чуть назад не повернул, как представил, равновесие теряю и на этот пол валюсь. А это не снег, а камень плиточный — кости рассыплются!
В палате я самый младший, если не считать одного мальчика. Он здоров, ему скучно среди доходяг. Не выдерживает: вскакивает с койки и бегом к шведской стенке. Но делать на ней ничего не умеет. Был бы я здоров, показал бы, какие вещи на ней можно делать. Остальные меня постарше — лет семнадцать-восемнадцать. А тот больной, к которому каждый вечер приходит мать, совсем взрослый.
Еды дают мало, но я поправляюсь. На табурете, возле двери палаты, стоит большая бутыль. В ней хвойный настой. Каждому разрешается — даже поощряется — этот настой пить. Я иду в туалет и выпиваю стакан этой зеленой горько-смоляной воды. Больше не выпить.
Главное — раны и язвы стали сохнуть, на их месте появилась розовая кожица — как заплатки. Мне бы хотелось обо всем этом рассказать матери.