Сперва решила умереть с высоко поднятой головой. За голенищами ее сапог была спрятана пачка листовок, выданная ей в Калинине перед отправкой через линию фронта. Сейчас вытащит их и — швырнет листки в физиономии предателей. Но поступила иначе.
— А! — сказала она. — При советской власти вы мужчинами были, не заставляли женщину перед мужиками стоять. Теперь к женщинам можно относиться, как к скотине! Я про своего свояка Осипа Ивановича говорить не буду, он вам известен по судам. Я говорю это вам, Валентин Карлович, и вам, товарищ Устреков, — помню, как вы в нашем клубе стихи читали о любви: «Красивая и легкая в лугах своей мечты…»
Знакомые лица зашевелились. Никто, мол, не запрещает ей сесть на стул — вот и стул ей придвигают. Поэт высоко вздернул голову, Лукас морщился в махорочном дыме своих подчиненных. Дядька попросил, чтобы допрос племянницы доверили ему. Возьмет ее с собой.
— Не-е-ет, у меня не убежит!..
После управы, по дороге домой, Устреков говорил своему другу Коняеву: «Я живу уже пятнадцать лет в этом ужасном, забытом Богом городишке, где люди, самые интеллигентные, держат свиней, гусей, кур… Это же древний Рим! Это хуже древнего Рима, хотя есть радио. Но я знал и другое! Да, дорогой. Я видел настоящих поэтов, настоящих женщин. Ну кто в этом городе мог произнести: „Красивая и легкая в лугах своей мечты“»? А смелой девушке мои стихи запомнились. И что-то в ней посеяли. А мы, в самом деле, не джентльмены. Я, друг Владимир, засомневался — правильно ли мы делаем, определившись на службу в управу. Наше ли там место? И в такое-то время!
В десять вечера Лукас обязан майору Гарднеру, коменданту города, по телефону докладывать: о действиях, направленных против вермахта, о действиях, направленных против имущества Германии, против достоинства и интересов союзнических кругов населения и служб местной администрации, о настроениях и слухах среди населения и, собственно, о действиях полиции. Лукас во время доклада чувствует себя как на заседаниях райкома ВКП(б). Его немецкого вполне хватает, чтобы изложить положение дела, но, тем не менее он потеет и волнуется, как если бы могло вдруг выясниться, что он докладывает коменданту точно так, как недавно — главным коммунистам района, а нужно — как-то иначе. Сегодня он добавил к докладу фразу о том, что среди местной интеллигенции растет уважение к Германии и готовность ей служить.
В этом месте комендант его прервал:
— Господин Лукас, я вам скажу со всей откровенностью, как немец немцу. Вы должны изменить свое представление о служебном долге. У нас нет обязанности заботиться о каких-то людях, не имеющих никакого отношения к нашей армии и Германии. У нас нет ни одного аргумента, который бы заставил нас это делать. Но мы обеспечиваем и будем обеспечивать самым необходимым тех людей, которые нам служат и которые могут быть нам полезны. А остальное — это не та проблема, которая может нас волновать. Мы, немцы, сентиментальны, но мы не можем нашему недостатку позволить взять над собой верх в это суровое время. Что касается интеллигентов, то они, вероятно, начинают понимать, что, если они не проявят лояльность нашему отечеству, они будут просто сметены. Я был комендантом города во Франции, не столь жалкого, как Опочка. Ко мне пришли учителя, журналисты, предприниматели уже на следующий день после того, как я повесил на комендатуре флаг Германии. Если некоторые индивиды носятся сами с собой и думают, что их возня что-то может для Германии значить, они ошибаются. Они ничего не значат. Или слишком мало. Спокойной ночи, господин Лукас. Патрулирование ваших людей, надеюсь, будет организовано безупречно.
Осип Иванович привел племянницу допрашивать в свой дом.
— А в сортир, — спросила Оля, — родственник разрешит отлучиться?
В сортире Ольга Захарова вытащила из-за голенища листовки и отправила их в кишащие червями экскременты. Туда же отправила список фамилий парней и девчат, с которыми собиралась в городке встретиться. Она вернулась в комнату, где ее дядька уже подготовил тетрадь и карандаш для ведения допроса. Он положил толстые руки на стол и, упираясь в девицу глазами, задал свой первый вопрос:
— Ты мне должна со всеми подробностями рассказать, день за днем, где ты была и что делала последние три месяца. В деревне что-то тебя не было видно.
— Ты, дядя, меня спрашиваешь, а я прямо засыпаю! — и Захарова натурально зевнула родственнику в лицо.
— Ты у меня не отвертишься. Ты мне все выложишь!
— Выложу, выложу, дорогой дяденька, но не сегодня — утром. В это время я дома давно уже второй сон вижу. О-хо-хо…
По лицу Осипа Ивановича было видно, что какая-то мысль пришла ему в голову. Оля знала, какая мысль пришла ему в голову. Когда ночью он полез к ней в кровать, она двинула ему в лицо локтем. Встала, оделась и вышла из дома. Дорогу освещала луна, из окрестных деревень доносился лай собак. Секретарь подпольного райкома ВЛКСМ улыбалась:
Красивая и легкая в лугах своей мечты,
Твоя тоска сердечная как облачко летит…
2
2-го декабря капитан Мясоедов получил инструкцию из штаба партизанского движения. Машинописный текст был сильно затерт. Лампа у хозяина избы одна, да и та дохло светит. Мясоедов побегал глазами по бумажкам, потом по лицам своих подчиненных — комиссара Попкова и лейтенанта Чубая — и объявил:
— Вот что, товарищи, выясняется: «партизанское движение в тылу врага является всенародным движением…» Как это надо понимать? А очень просто. Все от мала до велика мобилизуются в партизаны. И чтобы никаких «я не могу», «у меня глаз косой», «меня жинка не пускает…»
Разбор инструкции затянулся до середины ночи. Месяц поднялся и вышел из-за леса. Двое часовых скучают на околице деревни. Не видно сейчас войны. Хозяин дома Рыжов на печи голос въедливого комиссара сквозь сон слышит:
— Вишь, как здесь говорится: «партизанские отряды должны организоваться в каждом административном районе». А дальше пишется, что отряды могут действовать на территории «двух-трех районов». Непонятно, товарищи, можем ли мы нарушать границу соседнего района, скажем, новоржевского, или мы только у себя орудовать должны? Мы свои базы заложили, а они? Вдруг соседи по нашим начнут шуровать. Неясно, товарищи.
«Пожалели бы свои головы, отцы-командиры, — думает Рыжов, — и керосин тоже. Его же не прибавляется…»
Военный инженер Ганс Вернер слышал, что у шофера Отто погибла в Берлине семья. Далеко не все люди нуждаются в соболезнованиях — это растравляет горе. Почему не позволить человеку переживать свое несчастье так, как он переживать умеет? Вернер считает, что Курц водит машину по русским дорогам лучше других шоферов гарнизона. Его симпатии подкрепляются еще тем, что, когда он с заднего сиденья смотрит на шофера, его каждый раз занимает мысль о своем внешнем сходстве с Отто Курцем; он так же коренаст, головаст, и они оба относятся к «клубу лысых».
Шофера хорошо знает многочисленная тыловая мелочь. («Отто, отвези этот сверток моему земляку в Остров», «Курц, отправь мое письмо из Пскова, я не хочу посылать его из нашей дыры…») Но он не сошелся ни с кем. Он лучше будет мерзнуть в машине, чем набивать свои уши пухом писарских новостей. Если ожидание начальственного пассажира затягивалось, он задремывал или вытаскивал Библию. Он отыскал в Библии то слово, которое напоминало ему русское слово «самогон». Теперь не может произнести одно из этих слов, не вспомнив второе, а заодно — свою юношескую конфирмацию: торжественный голос пастора, солнечные лучи в окне церкви и вопрос, который задал он тогда себе: «Чего бы я хотел больше: чтобы меня все любили или чтобы меня все оставили в покое?..»
А еще Отто изучал армейский немецко-русский разговорник. Первые фразы в разговорнике были такие: «Как тебя зовут?», «Меня зовут Иван», «Прошу показать паспорт», «Пожалуйста, господин офицер».