Сменялась вечерняя вахта, и мистер Бёрк поднялся на палубу. Я увидел его впервые после нашей стычки, и душа моя закипела от ненависти. Мне показалось, что миг отмщения станет счастливейшим в моей жизни; счастье убить его собственными руками стоило вечного изгнания. Сам он выглядел еще мрачнее и озабоченнее, чем обычно. С ним никто не разговаривал: карантин продолжался.
Мистера Бёрка, без сомнения, мало привлекало присутствие на обеде в мою честь, поэтому на другой день он предупредил капитана об отлучке, ссылаясь на какие-то дела в посольстве и обещая вернуться к вечерней вахте. Услышав долгожданную новость — хотя я и ждал ее, — я вздрогнул от радости. Под влиянием особых обстоятельств, когда мы принимаем важные решения, в нас неизменно идет борьба между личным интересом и долгом чести. Конечно, личный интерес состоял в том, чтобы проглотить обиду, никому не известную, кроме капитана, и продолжать морскую службу, ведь благодаря влиянию моего отца и поддержке мистера Стэнбоу я смог бы достичь высших офицерских чинов; но долг чести требовал не прощать оскорбления, нанесенного достоинству одним из тех жестов, который мужчина не прощает мужчине, раз уж я не трус, — то есть личный интерес вступил в противоречие с долгом, долг влек за собой убежденность, что, вызвав мистера Бёрка на дуэль, я жертвую собой ради спасения всего экипажа; долг приводил к уверенности, что, какая бы участь ни выпала мне, скорбь и признательность людей пребудут со мной и в могиле и в изгнании. Долг взял верх над личным интересом — я укрепился в своем решении, и грядущий день казался мне избранным самим Богом.
Не приходится удивляться, что я постоянно возвращался к одной и той же мысли: душа не терзалась сомнениями, но ум был взволнован. Поединок с высшим по званию не обычная дуэль, ибо проигрыш в ней — смерть, а выигрыш — изгнание, и это в лучшем случае. В моем возрасте оно представлялось долгим и мучительным, навеки разлучавшим меня со всем, чем я дорожил в этом мире; разбивалась жизнь, созданная мне моими добрыми родителями, предстояло начать новую, полную неизвестности.
Я провел весь день в размышлениях, но при всей их мрачности мое решение оставалось непоколебимым. Я мало спал, однако ночь прошла довольно спокойно.
Утром я сразу же попросил у мистера Стэнбоу увольнения на берег. Он, смеясь, заметил, что в этом нет нужды, так как у меня уже есть письменное разрешение, но я возразил, что сохраню его до другого случая. Я простился с Джеймсом (он взял с меня слово вернуться точно к полудню) и отправился в город.
Мне предстояло два визита: первый — к нашему еврею Якобу и второй — к лорду Байрону. Я передал Якобу драгоценность Василики, добавив к ней двадцать пять гиней, затем дал ему еще двадцать пять и поручил разузнать, стоит ли на рейде корабль, направляющийся на Архипелаг, в Малую Азию или Египет, и приобрести мне место на одном из них, независимо от того, к порту какой страны он приписан. Якоб пообещал все сделать к вечеру; впрочем, просьбу эту было нетрудно выполнить, ведь ежедневно перед нами проплывали поднятые паруса, направлявшиеся к Дарданеллам. Я поручил ему также купить мне полный греческий костюм.
Лорд Байрон принял меня как всегда — ласково и приветливо. Беспокоясь по поводу моего долгого отсутствия, он нанес визит мистеру Стэнбоу и узнал все новости, но, поскольку я находился под арестом, а инструкции выполнялись строго, он не смог меня повидать. Я сказал ему, что мы еще долго будем крейсировать в Босфоре и мне хотелось бы, взяв отпуск, совершить путешествие по Греции, поэтому я прошу его дать мне рекомендательное письмо Али-паше, которому я желал бы представиться. Он тут же присел за бюро и написал вначале по-английски, чтобы я смог оценить значимость его рекомендации, а затем попросил грека, подаренного ему Али-пашой, своего камердинера и секретаря, перевести письмо на греческий язык. Потом он скрепил его своей подписью и приложил печать со своим гербом (на серебряном щите три узкие перевязи красного цвета соединялись в верхней его части с девизом: «Crede Byron»[16]).
Пришло время возвращаться на судно; я распрощался, так ничего ему и не рассказав, рассчитывая, впрочем, на будущие встречи.
«Трезубец» был охвачен ликованием. Словно готовясь к битве, там убрали перегородки между столовой и залом заседаний и во всю длину отсека накрыли стол на двадцать персон.
Я стал подлинным героем праздника, словно каждый знал о затаенном в глубине моего сердца намерении и хотел на прощание выразить мне свои самые горячие дружеские чувства. Мне же казалось, что это Господь заранее предопределил ход событий и ниспослал мне возможность направлять их.
По английскому обычаю, за десертом произносили тосты. Один из них был за дружбу, и Джеймс, сидевший рядом, от имени всех присутствующих обнял и поцеловал меня. Он как будто предчувствовал, что меня ожидало. У Джеймса был такой вид, будто он расстается со мной навсегда. Я не выдержал и со слезами на глазах шепнул ему: «Прощай!»
Пробило шесть склянок; медлить далее было невозможно, и я попросил разрешения удалиться ради серьезного дела; друзья позволили и проводили меня градом обычных в таких случаях шуточек. Не желая их разочаровывать, я придал своему лицу подобающее выражение и спустился в каюту. Никто ничего не заподозрил. По пути я приказал Бобу приготовить лодку и отвезти меня на берег.
Все было готово. Я надел на себя пояс, куда зашил золотые монеты и векселя на Смирну, Мальту и Венецию; проверил бумажник и убедился, что если буду убит, то все мои бумаги окажутся в полном порядке; положил в карманы пару пистолетов; благоговейно поцеловав портрет матушки, повесил его на шею и застегнулся. Сделав знак гребцам подойти ближе, я спустился в лодку через орудийный порт.
Едва я отплыл на тридцать шагов от корабля, как Джеймс, заметив меня, вызвал всех на палубу. Раздалось такое громовое ура, что мистер Стэнбоу вышел из каюты. Душа моя перевернулась, когда среди молодых людей, которым он годился в отцы, появился наш добрый старик, чьим сыном я переставал быть; на глаза мои навернулись слезы, и я вдруг усомнился в своей правоте, но, едва вспомнив мистера Бёрка и его поднятую трость, подал гребцам знак удвоить усилия.
Мы пришвартовались перед воротами Топхане. Я соскочил на землю, выронив при этом из кармана один из пистолетов. Боб, выглядевший во время переезда озабоченным, поднял его и протянул мне; мы были одни на берегу.
— Мистер Джон, — промолвил он, — вы не доверяете Бобу, потому что он простой матрос; вы не правы.
— Почему же, мой друг? — спросил я.
— О! Мне нет нужды провести с человеком десяток лет, чтобы распознать его характер. У вас не любовное свидание.
— Кто тебе это сказал?
— Никто. И все же, если Боб вам нужен, знайте, он ваш днем и ночью, душой и телом, навсегда, на жизнь и на смерть.
— Спасибо, Боб, — отвечал я, — если ты догадался, зачем я здесь, то, конечно, поймешь, как неосторожно с моей стороны впутывать кого-нибудь еще в такие дела. Однако, Боб, если завтра ни я, ни мистер Бёрк не вернемся на корабль, передай Джеймсу, чтобы он, испросив увольнение, взял лодку и пришел вместе с тобой на кладбище Галаты: может статься, вы кое-что узнаете о нас.
— Да, да, — прошептал Боб, — я так и думал. Вы, сэр, старше чином, какое же у меня право лезть со своими советами, но ведь иметь свое мнение может всякий, и я вам скажу: опасайтесь этого человека, сэр, опасайтесь!
— Спасибо, Боб. Я начеку, а теперь, мой друг, дай честное слово — никому ни звука.
— Слово Боба, мистер Джон.
— Держи, — сказал я, вынув кошелек из кармана. — Выпей за мое здоровье.
— Эй, ребята! — крикнул Боб, высыпая монеты в ладонь одного из матросов и пряча пустой кошелек на груди. — Это вам от мистера Джона.
— Да здравствует мистер Джон! — закричали они.
— Да, да, — шепнул Боб, — да здравствует мистер Джон! Хорошо сказано и, если есть Бог на небе, он их услышит. Прощайте, мистер Джон, я не желаю вам мужества, оно у вас, благодарение Господу, как у адмирала. Но осторожность, мистер Джон, осторожность!