Литмир - Электронная Библиотека

— Карагодинские, — обрадовался Сенька, — это Мишка обратно с кукурузой. Я туда ему плетень клал.

— За какой радостью ты перед Карагодами выслуживался? — бормотнул Лука, оправляя шлеи, пытаясь незаметно дать пинка Сеньке, — Он каких-то азиятов во двор наволок, генеральскую честь конфузил…

Мажара съехала к гребле. Черва скосила глаз, заржала. Жеребенок приблизился, ткнул ее под бок, принялся сосать.

На мажаре вместе с Мишей сидел Хомутов.

— Ты чего этого возишь? — шутливым тоном спросил Павло, подходя к повозке.

— Супрягач, ничего не попишешь, — ответил Миша и приветливо помахал Сеньке, который в это время поил лошадей.

Павло поздоровался с Хомутовым, и тот несколько дольше обычного задержал его руку. Павло посмотрел на широкую обзелененную руку Хомутова, осторожно высвободился. Взял кочан, начал обдирать слой за слоем белую шелестящую рубашку. Дойдя до зерна, ковырнул ногтем, попробовал на зуб.

— Рисовая, крепкая, на кашу хорошая. Только надо ободрать не на камнях, а на вальцах.

Хомутов пристально смотрел на Павла. Он знал, что тот говорит сейчас ненужное. Догадывался Хомутов: беспокоит Павла вчерашняя вспышка в доме Карагодиных, и ему как-то захотелось успокоить Павла, внести некоторую ясность в его мысли, помочь ему.

— Родыч был? — спросил он, облокачиваясь на кукурузу, так что початки поползли в стороны.

— Был.

— Говорят, коня тебе обещал?

— Обещал.

— Возьмешь?

— А почему бы не так?! — скривив губы, ответил Павло и уставился на Хомутова. — А ты бы не так сделал?

— Тоже так бы сделал, — согласился Хомутов.

— Ну вот.

— Воевать пойдешь, значит, а?

Павло откинул початок в угол воза, попробовал у Хомутова руку выше локтя, там, где напряглись крупные желваки мускулов.

— Ого, да ты бугаек ничего себе, удержишь.

— Удержу, будь спокоен, — улыбнулся Хомутов и согнул руку так, что мускулы подняли рукав гимнастерки и натянули его, — как у Ивана Поддубного. Ну, воевать пойдешь?

— Там видать будет, — уклонился от ответа Павло.

— За нового царя, за Лаврентия?

— Может, за Лаврентия. Он мне еще хвост солью не обсыпал.

— Что ж, помогай тебе бог-отец, бог-сын и бог-дух святой, — произнес безразличным тоном Хомутов. — Ну, трогай, супрягач.

Миша дернул вожжами. Звякнули барки, отпрыгнул жеребенок. По губам у него стекало молоко, он слизнул и, пропустив повозку, пошел позади, помахивая головой. Павло двигался рядом. Он угадывал в Хомутове, этом рябоватом, простом солдате, какое-то единомыслие. Ба-турину было досадно, что Хомутов не договаривает до конца, хотя знает больше, гораздо больше, чем он, и яснее разбирается в сегодняшних непонятных делах, которые ему, Павлу, приходится осмысливать самому.

— Ну, а ты? — спросил Батурин.

— Что я? — как бы не понимая, переспросил Хомутов.

— Воевать пойдешь?

— А? Ты вот про что? Не забыл, выходит? Пойду, Павло Лукич, — внезапно обернувшись к собеседнику, выдохнул Хомутов.

— Что вчера слух прошел по станице верный или брехня?

— Какой слух?

— Вроде до вас, до Богатуна, две батареи с фронта возвертаются. Чего-сь непонятно, как это с фронта, да батареи, или там им уже делать нечего?

— Что ж тут странного, Павел Лукич, — невинным голосом произнес Хомутов, — наши-то богатунцы почти все в артиллерии.

— Так что?

— Да ничего. Ну, хватит, смотри, куда забрел. Возвращаться далеко.

Павло, отойдя от мажары, наблюдал, как удалялся задок, затянутый брезентом, как поблескивали шины. Он машинально определил, что у заднего правого наверняка разболтана втулка: вихляет колесо. Проводил глазами зеленое пятно Хомутовской гимнастерки, и глухое, неоправданное чувство злобы поднялось в сердце Павла, злобы к тому солдату, хитроватому, колючему, а самое главное — непонятному.

— Ишь сволота, — прошептал Павло, стискивая челюсти, — крутится, как червяк на удочке. Завсегда каменюку за пазухой щупает. Сколько бирюку ни подноси, все одно норовит тебя цапнуть.

Обида колыхнула душу Павла и залила сердце горячим и каким-то ненавидящим чувством. Где-то ясно и уверенно ходила правда, а он не мог ее ни увидеть, ни ощутить. И эта ускользающая правда злобила его тем более, что он знал: вот Хомутов мог бы прояснить его мысли, мог бы прямо, без обиняков, навести его на правильный путь. Батурина, сильного и мужественного человека, оскорбляло превосходство того, скрывшегося вот только сейчас на солнечном гребне балки. Павло окончательно обозлился и погрозил вслед кулаком — и, уже не сдерживая сердца, прошептал:

— Выбивать вас надо, чертову городовичню. Дышать нечем…

От куреня кричал Лука и ругался скверными словами, не стесняясь присутствием Любки. Павло уже не обижался на старика, наоборот, теперь отец был ему близок и родствен, как никогда. В этот момент только в нем он мог найти понимание и сочувствие. Подойдя к отцу, Павло взял его руку.

— Батя, ты меня прости… Я на тебя лаялся.

Такое поведение сына явилось полнейшей неожиданностью для Луки. Он обрадовался, заторопился, уже на ходу опалил его ухо:

— Да я и не обижаюсь на тебя, Павло. Ей-бо, не обижался, сыночек мой. Такой скипидар пошел, что кобелю каплю плесни под хвост — сбесится.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Над Кубанью. Книга первая - i_005.jpg

Со Ставропольщины дул сильный ветер, свистя в железных тернах, сгибая жердинки янтарных кизилов и орешников. Гнал осенний прикаспийский ветер рваные тучи, набрякшие студеной влагой. Густые дожди размывали дороги, вздували балочные ручьи, сбегающие в сердитую Кубань. Мчались шары перекати-поля, пролетая над завядшими кулигами донника и горицвета. Горько пахла степь, низкие тучи, клубясь и завихряясь, не могли полностью впитать эту горечь, и казаки всей грудью вдыхали пряные родные запахи.

Отмякли кобурные ремни и петли боевых вьюков, косматились конские гривы, отсырело оголовье, пенные полосы мыла появились у налобников и по скуловым грядам вдоль щечных ремней. Кони, навострив уши, поднимали головы. По блеску их глаз было видно, что узнавали они знакомое, близкое. Всадники подавали голос, похлопывали по взмокревшей шерсти, по теплой неутомимой лопатке, двигающейся в такт шагу. Кони сдержанно ржали, позванивая трензельным и мундштучным железом.

В рядах не в лад пели, еле-еле шевеля губами, и песня, точно нарочито, была одна и та же; мотив этой казачьей песни, обычно бурный, тоскливо удлинялся. Так загоревавший гармонист, бездумно перебирая лады плясовой, медленно растягивает мехи гармошки.

          Скакал казак через долины,
          Через кавказские поля.
          Скакал он, всадник одинокий,
          Блестит колечко на руке…—

бубнил Буревой, перебирая в руке сырой охвосток повода.

          Кольцо казачка подарила,
          Когда казак шел во поход.
          Она дарила, говорила,
          Что через год буду твоя.

— Брось, Буревой, выть, — сказал Писаренко, — зря кольца дарили казачки…

Буревой, не ответив, замолк и внимательно уставился на заляпанные грязью носок сапога и стремя.

Всю ночь форсированным маршем шла с Армавира Жилейская бригада и к утру подходила к станице по Камалинскому размытому тракту. Никто в станице не знал о приближении казачьих полков, возвращающихся с германского фронта.

Станица еще спала, над ней клубились облака, шумели осокори и высокоствольные акации.

От Бирючьей балки бригада повернула к Золотой Грушке. Полки спешились, и казаки, держа лошадей в поводу, прошли мимо кургана. Каждый, приостановившись, снимал шапку, наталкивал в нее щебневатой земли и, миновав Аларик, с обрыва вытряхивал шапку в реку, несущую кипучие воды. Накрывшись, казаки снова перестраивались и двигались к станице верхней дорогой. Позади сотен осталась мятая колея глубокого следа, точно проклеймившая землю возле кургана дуговым кабардинским тавром. У подошвы Золотой Грушки зачернела яма, вычерпанная казаками, а по осыпным краям повисли обнаженные корешки, шевелящие по ветру белыми усиками.

32
{"b":"561927","o":1}