У дедушки Харистова уже сидели Ивга, Петя и двое мальчишек, в которых Миша сразу же узнал драчунов, чуть не избивших его у яра. Они исподлобья взглянули на вошедших, переглянулись и улыбнулись. Миша нерешительно остановился у порога.
— Может, тут нам делов нету? — тихо спросил он Сеньку. — Гляди, городовики.
Дедушка подтолкнул гостя к мальчишкам.
— Дурачки, — сказал он, — чего делите? У всех под ногтями грязь. Ну-ка, марш руки мыть!
Ребята вышли и возле умывальника помирились. Ивга оживленно беседовала с Самойловной, а та гладила ее волосы. Петя, сидевший рядом, многозначительно подмигнул Мише, тот скривился. Ивга вспыхнула.
— Ну, говорите, чего же замолчали. Говорите, — потребовала она, — а то я сама скажу.
— А вот не скажешь, — подзадорил ее брат.
— Бабушка, — выпалила Ивга, схватив сухонькие руки старушки, — я вас раньше боялась. Вы мне была страшная, ну как… как… ведьма.
Ребята подпрыгнули.
— Что?
— Да, да, как ведьма. Я так вам и говорила тогда, — скороговоркой подтвердила девочка, — ну что ж, тогда я была дура, а сейчас я люблю бабушку, вот как…
Она схватила ее голову и начала целовать.
— Ну, ну, оторвешь. Не за что меня любить. Плохая я.
— Нет, хорошая, хорошая, и дедушка хороший, хотя у него пух на голове, как у молоденького гусеночка…
Ивга прикусила пальцы и с тревогой уставилась на старика сразу же увлажнившимися глазами.
Харистов сделал вид, что ничего не заметил, и пригласил ребят в горницу, где Самойловной уже был накрыт стол. Тут были и заливной сом с кружочками морковки и пастернака, и жареный цыпленок с гречневой кашей, картошка со сметаной, моченые яблоки, сливы, два пирога с мясом и капустой, подрумяненные, посыпанные сверху толчеными сухариками. В двух кувшинах стоял медовый квас-бражка, искусно приготовляемый хозяйкой дома.
Ивга сидела рядом с Мишей, пробовала все, что стояло на столе, хвалила бабушкину стряпню и любовалась галунами на Мишиной шапке, которую она держала на коленях. Самойловна что-то шептала ей, показывая глазами на Мишу. Ивга краснела, качала утверди-тельно головой. Прибыл еще один юный гость — Трошка Хомутов.
— Ну и саданул ты меня, урядник. Помнишь, на яру? Аж дых зашелся, — сказал он Пете, ставя рядом табуретку. — Бабушка, мне бы пирога капустного, а после курчонка.
Очевидно, Трошка был здесь нередким гостем. Это немного обижало Мишу, он пробовал посетовать Сеньке, но тот, уписывая снедь за обе щеки, успел шепнуть:
— Брось ты. Что тебе, чужих курчат жалко? Пускай жрут.
Дедушка приподнялся, поднял стакан, поглядел на свет, точно любуясь, как по светлым краям лопаются игривые пузырьки кваса.
— Выпьем, внучки мои, за Мишу, — сказал он, — за нашего Большака, за его сегодняшние успехи. Важно человеку быть удальцом, чтобы все на него любовались и примеривались к нему. Хорошая наша земля, внучки мои, хлебная, рыбная, и охранить ее надо умело. Трудно было вашим дедам, отцам, зато легче вам теперь. Трудно будет вам, зато легче будет детям и внукам вашим. Тяжело добывать хорошее, и к хорошему, добытому, всегда сама собой рука тянется…
Дети притихли, и пузырьки кваса, точно устав, подтянулись к поверхности стаканов, образовав пенные закраины. Дети входили в жизнь и ловили каждое слово, разъясняющее сокровенный ее смысл. У этих казачьих детей не было еще тех больших учителей, которых дадут им буйно разворачивающиеся события. Пока же они входили в жизнь, поддерживаемые одним из добрых наставников, дедом Харистовым, и слова его воспринимались как изустные законы, которые в дальнейшем помогут им разумно приложить свои силы.
— …Слухи идут — надвигается украинскими дорогами чужеземное войско жадных до нашей земли стран, тянется чужая рука. Еще деды завещали охранять травы и реки наши; умирая, приказывали не пускать на наши дороги подковы, заклейменные нерусским клеймом… Запомним, внучки, что не должна владеть нами басурманская сила, пока стоит над Кубанью-рекой Золотая Грушка, насыпанная походными шапками наших легкокрылых полков…
Сенька притих наряду со всеми, хотя вначале не очень внимательно вслушивался в слова старика. Представились ему идущие по черным дорогам басурмане, как их называл дедушка, почему-то на очень высоких конях, в чудных шапках и обязательно с махрами. А самое главное, на дороге ясно оставляют басурмане следы подков, почему-то представляемые Сенькой в виде трефового туза. А навстречу им несутся легкокрылые полки… Сенька даже прижмурился, воображая внешний их вид, и вдруг ясно увидел эти полки, летящие по воздуху на крыльях, какие нарисованы у ангелов на церковном иконостасе. И внезапно стало страшно Сеньке, уж очень басурмане тяжелы, крепки, ощутимы, а свои полки легковесны и неуловимы, как ветер. Он открыл глаза, толкнул Мишу.
— Аж потно мне стало, Мишка, — сказал он, — от всяких басурманов. Хай они повыздыхают…
— Гляди, Сеня, дедушка бандуру берет, — встрепенулся обрадованный Миша, — пошли на улицу.
Сенька прихватил в карман кусок пирога и направился вслед за всеми.
— Чего траву сторожить от басурманов, — бормотал он, продолжая раздумывать, — ее черт те сколько. За сто лет скотина не пережрет, всем хватит…
Запел дед, и отовсюду набрались мальчишки, услышав знакомые звуки бандуры. Этот отходящий в прошлое инструмент таил в себе великую притягивающую силу. Под его мелодичные переливы познавались прошлые годы, записанные только на языке струн и ладов. Народ боролся, страдал, любил и ненавидел, великие события потрясали огромное количество людей, а писалось об этом либо совсем мало, либо с такими извращениями, которые не могли не оскорблять людей несправедливою ложью. Мог ли бандуру заменить оркестр, введенный в полках и станицах? Под звуки медленных труб можно было шагать, поворачивать звенья, плясать, но трубы, в каких бы искусных руках они ни находились, не способны были заменить живое человеческое слово, подкрепленное несложной мелодией немудрящего инструмента.
Пел дедушка Харистов про казаков, изменивших родине и ушедших к турецкому султану, про лихую дивизию, громившую Османа-Пашу и Махмеда-Али, про кровавые штурмы Ардагана, Геок-Тепе, Карса, про хивинские и кокандские пески и афганские реки.
Пел он о разных делах казаков, перекидываясь с песни на песню, но везде явно ощущалась гордость боевой удалью, тоска о сраженных, опрокинутых навзничь в походах чужих и далеких.
Вот он отложил бандуру, глянул вдаль, туда, где раскидалась станица бесчисленными домами, акациями и тополями.
— Помнится мне другое, — сказал дедушка, — полвека назад станица селилась по балке, а тут, по форштадту, степь была, да над обрывами барыня-боярыня росла, терен колючий, да бересклет. Пахали по балке, правее северного леса, а сюда, к реке, народ боялся вечерами ходить, обижали черкесы, угоняли скот, девчат крали и морем сплавляли на мусульманских фелюгах до анатолийских городов. Поддерживали тогда турки черкесов и помогали им вредить казакам и разбойничать. На ночь съезжались в станицы, запаздывать боялись, таборов полевых не разбивали. Табуны и те подгоняли поближе, косяками загоняли в базы из дубового бруса. Мы жили тогда выше по Саломахе, на отлете, напротив Велигуровых. Осень того года была не в пример мокрая, дождь шел по три дня не переставая, по балкам реки неслись, дороги поразмывало, у озимых корень вымок, обрывы оползали в Кубань. Было мне тогда не больше, чем тебе, Большак, и заснул я на горячей печи. Отец по наряду в караул ушел. Слышу, ночью мать будит: «Вася, Вась, чуешь — стреляют. Не азияты ли переправились на наш бок? Ты б отцу коня повел». Спрыгнул я да в сенцы, гляжу, а конь отцов уже подседланный стоит, к наружным дверям мордой повернулся, умный конь был Бархат. Забыл я впопыхах-то сапоги надеть, прыгнул на Бархата, мать двери раскрыла, конь — в них, кое-как пригнуться успел, а то бы притолокой сбило. Взял Бархат сразу в карьер, через плетень пересигнул и понес. Темно, дождь в мелкоту перешел, потянул я поводья, уперся в стремена и тут только почуял — босой. Коню не впервой бывать в таких переделках, не удержу. Несет прямо к караулке, а стояла она под яром у мыса, думаю: «Поскользнется, разобьюсь». На тропку попал, крутая тогда была тропка, сейчас она уже поизъезжена, на заду конь сполз, прямо к караулке. Отец выскочил, принялся бранить, зачем коня мучил, пустил бы, он сам бы дорогу нашел, все одно никому бы в руки не дался. Я спрыгнул на землю, грязь, ногам зябко и скользко, а молчу, чтоб отец не заметил, что сапог нет, а у самого думки — как сверлом: хоть бы домой не услал отец, с собой взял, поглядеть бы, как с черкесами воюют. А выстрелы все чаще и чаще, уже у самой станицы. С заставы казак прискакал, говорит: «Черкесы в край станицы зашли, отступать пришлось, вахмистр сотню собирает на саломахинском отлете, передал, чтоб все туда». Отец говорит мне: «Берись за стремена, в галоп пошли». Выбрались на плоскость, подрал я себя всего в яру об кусты, а тут отец аллюр прибавил, нажимает, спешит со своими караульными казаками, чтоб не опоздать. Бегу, за стремя держусь, шаги делаю широкие, босиком легко, будто на санках. Отец кричит: «Поглядите, какой сын у меня резвак!», а сам коня прижмет да прижмет. Духу, вижу, у меня не хватает, вот-вот придется отрываться, и не увижу я тогда боя, как своих ушей. Смекнулось мне, что не худо па коня взлезть. Поймал заднюю луку да с разгона и прыгнул. Бархат с испугу поджался, дыбки стал, захотел сбросить, потому не был приучен двух носить. Приотстали мы, пока отец коня успокоил. К Саломахе подскакали, когда вахмистр разводил сотню для боя. Отцу сразу полувзвод выделил, урядника он носил, и приказ дал в обход идти. Крайние дворы уже горели, — по улице бабы коров, быков гонют, детишки ревут, прячутся под загаты и катухи, находят сухое место, пригреваются, утихают. Дым клубом валит, и от огня вроде развидняться начало. Отец вел полувзвод по той улице, что сейчас к велигуровской мельнице выводит, надо было обойти от глубокой протоки. Но, видать, у них командиры не глупее были, тоже обходить начали, и вот у крайних дворов на спуске мы с ними и повстречались. Спешил отец казаков, за скирдами лошадей сбатовал, залегли и отстрел начали. Напротив хатенка, чуть левее того места, где сейчас ваше, — рассказчик погладил по голове Сеньку, — Семен Мостовой, поместье расположено. Подпалили черкесы ту хатенку, чтобы нас виднее было, — быстро занялась она, на дождик не глядя, и выпрыгнули черкесы, думали на шашках схватиться. Но казаки встретили их огнем, отступили те, человека три на бурьянах осталось. Когда догорать стала хата и труба заколыхалась, перед тем как развалиться, отец подозвал меня: «Садись на коня, привези патронов с правления». Только вскочил я на Бархата, а тут черкесы в атаку пошли. Не вытерпели и наши, выбежали из-за скирдов и — на них. И те и другие пешие, на конях развернуться негде. Видел я, как отец рубанул одного, а тут на пего двое других насели, потому что их раза в три было больше. Стал отец отступать, а сам отбивается, не дает окружить себя, только шашки лязгают. Может, и отбился бы отец, да откуда ни возьмись еще один в бурке и ну своим по-могать. Гляжу, запрыгал батько во все стороны, и по всему видно, смекает их в кучу согнать, чтобы кто со спины не достал. Не управляется шашкой отбиваться, кинжал выхватил, а тут один голомозый больно здорово на отца наседать начал. Плохо отцу, начал оскользаться, раза два на колено упал. Не вытерпел я, жалко отца стало, думаю: «Вот-вот зарубит его азият». Спрыгнул с Бархата, берданку схватил, в черкеса целюсь. Только за курок — отец спиной ко мне, черкеса заслонит, изловчусь, забегу с другого боку — снова отцова спина. Потом гляжу, отскочил отец в сторону, прямо на ствол попал черкес, ну, думаю: «Завалю его на этот раз, не уйдет». Нажал курок, грянуло, чуть из рук не вылетело, гляжу…