— С детства, — София помрачнела. — После того, как родители погибли. У меня сначала провал в памяти наступил, вроде амнезии. Так?.. Ничего не помнила и никого не узнавала. А потом наоборот — все подряд стала поминать, как компьютер (Михаил моргнул, но удержался от реплики). Врачи сказали, такое редкое, но бывает. От шока что-то в мозгу пере… переменялось. Но я сама порой не поминаю, что запомнила. Бывает, что в голове само всплывает. А могу и номер собственного телефон забыть.
— Вот ты какая, — тихо пробормотал Михаил.
— Что ты сказал?
— Я сказал, что ты феноменальная женщина. И вообще… Ты прости, что я над тобой подшучиваю. Дурацкие манеры. А ты… Ну, в общем…
Лицо Софии отчего-то порозовело. Она опустила глаза.
— Я вовсе не сержусь. Я не обидная… Так сказывать?
— Сказывай. Я весь внимание.
— Это как?
— Выражение такое. Вроде фразеологизма. Означает, что я готов тебя очень внимательно слушать.
— Хорошо, — София откинула голову назад, прикрыла глаза, сосредотачиваясь. — Я сказываю.
Записки доминиканца
На все воля Божья и Божий Промысел. Приуготовляясь правдиво и откровенно изложить дивные и ужасные события, коим стал свидетелем в незрелые и давние лета юности, возношу молитву Владыке Небесному, дабы не оставил он меня своей помощью и защитой.
Болен я и ощущаю себя глубоким старцем, хотя и не достиг покуда тех преклонных лет, когда плоть сама гласит человеку: пора на вечный покой. В теле моем еще не иссякли жизненные силы, но душа одряхлела под гнетом неизбывной печали, что лежит на ней тяжким, воистину, могильным камнем уже три десятка лет. Печаль сия есть следствие жуткой и греховной тайны, к коей мне пришлось прикоснуться. И ужас, испытываемый мной, пред сей тайной, таков, что не в силах я был до сих пор ее никому раскрыть. Ибо душа моя трепещет и содрогается, как пред Геенной огненной, лишь при одном мимолетном воспоминании о тех страшных днях. Скорее всего, слабый и ничтожный человек, тварь Божья, не сподобился бы я на признание вплоть до самой последней исповеди пред смертной кончиной. Если бы не внезапное и ошеломительное обстоятельство, произошедшее несколько недель назад.
А началось все с того, что настоятель монастыря, приор Рамиро, позвал меня в свои покои вскоре после дневной трапезы. Когда я вошел в келью, приор сидел за столом и рассматривал пергаментный свиток.
— Закрой дверь, брат Каетано, проходи и садись, — сказал настоятель. — Я поручаю тебе дело обычное и привычное для тебя, но требующее особого внимания и секретности.
Я направился к стене, где располагалась длинная дубовая скамейка, но настоятель указал пальцем на табуретку около стола.
— Опричь тебя не должно о моем поручении ведать никому, пока ты доподлинно не прознаешь, какой смысл содержит сия книга.
— Что за книга, отец Рамиро?
— Сию рукопись передал мне идальго Сальвадоре де ла Вега, духовником коего я состоял, — приор посмотрел в потолок и перевел взгляд на меня. — Несколько лет назад он купил в Вальядолиде по низкой цене дом, принадлежавший ранее одному купцу-маррану. Сей крещеный еврей, притворяясь невинной овечкой, не соблюдал наши святые обряды и пытался сеять гнусную ересь среди таких же неблагонадежных соплеменников. Но преступные деяния не укрылись от зорких глаз его преосвященства, монсеньора Торквемадо. Еретика приговорили к смерти и сожгли. Все его имущество конфисковали, а дом выставили на продажу…
Когда сеньор Сальвадоре приобрел дом, то велел слугам перекопать двор. Дело обычное. Среди народа ходят слухи о том, что евреи часто прячут неправедно нажитые богатства в разных укромных местечках. Нечестивцы надеются избежать конфискации в случае, ежели святая инквизиция изобличит их в греховных намерениях. Вот идальго по совету жены и решил проверить, не припрятал ли чего на черный денек предыдущий хозяин дома. Перерыв двор вдоль и поперек, слуги выкопали глиняный горшок, в коем лежал свиток, завернутый в кусок льняной ткани. Ни денег, ни драгоценностей сеньор Сальвадоре, к своему глубокому разочарованию, не нашел.
Настоятель в задумчивости помолчал и продолжил:
— Хотя, кто знает. Может и нашел. На все воля Божья… На предсмертной исповеди благородный идальго рассказал мне о рукописи. Он полагал, что, уж коли, нечестивый марран-еретик так тщательно прятал пергамент, то тот представляет большую ценность. Однако не понимал, какую, ибо не мог прочесть текста. Посещала идальго мысль, что в рукописи могут содержаться указания на места, где закопаны сокровища, но… Показывал знающим людям, но и они никогда не встречали такого письма: сие не латынь, и не древнегреческий, и даже не древнееврейский, как можно было бы предположить.
Настоятель многозначительно посмотрел на меня:
— Незадолго перед смертью, когда сеньор Сальвадоре уже тяжко болел, его посетило видение. Снизошел к нему Дух в чудесном голубом одеянии и поведал, что книгу надо передать тому, кто сможет распознать начертанные в ней знаки, ибо она несет важную весть. Идальго спросил у меня, есть ли в монастыре люди, способные на подобный труд? Я, конечно, сказал, что есть… Сеньор Сальвадоре упокоился сегодня ночью в надежде, что сотворил доброе дело, передав ценный свиток нашему братству.
Приор осенил себя крестным знамением, сложил руки перед грудью и забормотал молитву. Я последовал его примеру.
— …Аминь. Так что ты думаешь, брат Каетано?
— А ты пробовал читать рукопись, отец Рамиро?
— Я лишь глянул. Ты знаешь, я понимаю латынь и немного древнегреческий. Текст не очень хорошо сохранился, чернила местами выцвели. Надпись в самом начале я не разобрал, хотя начертание букв показалось мне знакомым. А дальше вообще идут какие-то значки, коих я никогда не видел.
Настоятель изобразил приглашающий жест рукой. Я поднялся с табуретки и, обойдя стол, встал рядом с отцом Рамиро.
Свиток был развернут полностью: высота его составляла около одного пье[3], ширина — примерно три пье. Основной текст предваряла небольшая надпись на арамейском языке, выполненная крупными буквами. Я нагнулся над столом, пытаясь разобрать буквы, но выходила абракадабра. Остальной текст представлял из себя набор различных значков. Я знал, что такие значки называются "клинопись". В монастырской библиотеке ничего подобного не хранилось, но брат Назарио рассказывал мне, что клинописью раньше пользовались древние народы, жившие в Азии. Значки они наносили на глиняные таблички.
Брат Назарио, знавший, казалось, почти все, что возможно знать смертному, даже рисовал мне на песке некоторые значки. Он видел их во время паломничества в Палестину. Но и он ничего никогда не говорил о пергаментах, выполненных клинописью. Сие было странно, очень странно.
— Так что ты думаешь, Каетано? — с нетерпением повторил вопрос приор. Я коротко объяснил, как мог.
— Арамейский язык и клинопись? — задумчиво произнес настоятель. — Про арамейский я слышал, а вот клинопись… А когда ими пользовались?
— На арамейском говорили и писали, кажется, еще в первые лета после Рождества Христова. И раньше. А клинописью пользовались давно, совсем давно.
— А что написано на арамейском языке?
— Не могу пока понять. Сие или заклинание, навроде абракадабры, или зашифрованная надпись.
Приор выбрался из-за стола и подошел к окну. Несмотря на средину июня, створка, застекленная матовым стеклом, была закрыта, чтобы не запускать горячий воздух — такая сильная жара стояла в те дни. Поэтому в келье, укрытой толстыми стенами, царила прохлада, в то время как монастырский двор изнемогал под лучами полуденного солнца. Настоятель открыл створку и, наклонившись, посмотрел вниз, словно беспокоясь — не стоит ли кто под окном. Воспользовавшись моментом, в келью тут же залетела здоровенная муха и закружилась, издавая утробное жужжание. Отец Рамиро, с насупленным видом, закрутил вслед мухе головой — его явно что-то беспокоило.