Так я ее и не получил.
Через несколько дней он уже не был столь внимателен. Я поголадывал. Врач сказал, что мне надо еще полежать, оставаться в тепле и хорошо питаться. Джонс зашел ко мне и предложил мне вернуться домой и пожить у друзей, без жалованья, разумеется. Я объяснил, что собираюсь скоро встать и вернуться к своим обязанностям. Начинало холодать, а Джонс и не думал затопить до первого октября, так что я с болью в онемевшем боку пошел работать в классы с каменным полом. У меня начался кашель, становившийся день ото дня сильнее. Тогда я и открыл, что легкие у меня — не лучше почек, и платок, в который я кашлял, весь замаран кровью. Рексхемский доктор, который зашел проведать меня, сказал, что у меня туберкулез. Но туберкулез туберкулезом, а я все-таки решил продержаться еще полгода и вытянуть у Джонса свои двадцать фунтов. Я испытывал от этого тайное удовольствие.
2. Кровь в мокроте (1887 г.)
Тогда мы не слишком много знали о туберкулезе. Называли его чахоткой. Не догадывались, что болезнь заразна, а поскольку на нижнюю половину тела симптомы болезни никак не распространялись, ее считали подходящим сюжетом для сентиментальных романов. Вызывавший всеобщую симпатию чахоточный или чахоточная, с его (или ее) блестящими глазами, щеками, горевшими лихорадочным румянцем и возбудимостью, предвещавшей скорый конец, давали возможность безграничного самоотвержения в ответ на их, порою деспотические, требования и сочувствие со стороны тех, кто жил нормальной жизнью, поскольку болезнь эта тогда являлась неизлечимой. Так что даже ожидание скорой смерти таило в себе нечто утешительное.
В какой-то мере я и повел себя, как от меня ожидали. По мере своих сил и возможностей я изображал из себя интересного чахоточного больного, но в моей душе и теле зрели силы, сопротивлявшиеся растекавшейся по телу болезни; я еще многого ждал от жизни. Не знаю, в какой мере мой случай подтверждает нынешние представления медиков, но по тем временам он просто их перечеркивал; речь ведь идет о восьмидесятых годах. Микробы туберкулеза тогда еще не были обнаружены, но, во всяком случае, в моих легких шел некий процесс, разрушавший ткани и сосуды. Продолжалось это, по крайней мере, пять лет, достигло в какой-то момент своего апогея, а потом подошло к концу и тем завершилось, оставив меня с больными легкими. Напавшая на меня болезнь встретила сопротивление, и в конце концов я победил. В моем случае, как и во многих других, действовало не выявленное до конца сложное сплетение обстоятельств, помогающих или мешающих возможностям организма. Моя поврежденная почка замедляла процесс выздоровления, растянувшийся на многие годы. Впоследствии, начиная с момента, когда я был приговорен к смерти рексхемским врачом, обнаружившим у меня туберкулез, я выслушал еще множество сбивавших с толку диагнозов, каждый из которых то возвращал меня к жизни, то лишал малейшей надежды, но все же мне удалось осуществить мои жизненные планы, и, значит, всякий из диагнозов оказывался неправдой. Уже в 1900 году, когда я строил дом в Сандгейте, намеренно обратив его на солнечную сторону, я расположил спальни, гостиные, лоджии и кабинет на одном этаже, поскольку предполагал, что буду сидеть в инвалидном кресле и только так передвигаться из комнаты в комнату. А тем временем мое природное здоровье восстанавливалось, стараясь вернуть меня к нормальной жизни.
Не одна только моя плоть противилась мысли о том, что я слишком хрупок и утончен для этого мира, но и разумом я не мог примириться с подобным обо мне представлением. Признаюсь, минутами я начинал жалеть себя до слез, но это было нечасто. Всем своим существом я восставал против мысли о смерти; я не способен был ее принять. Не могу сказать, что я приходил в отчаянье от сознания, что мне не дано прославиться и я не успею увидеть мир. Куда больше, до глубины души, меня огорчало, что силой обстоятельств я умру девственником. Я весь был во власти сексуальных желаний. Во мне накапливалось раздражение против моей кузины Изабеллы, которая не испытывала ко мне телесного влечения. Впору было выйти из дома и начать преследовать незнакомых женщин. Я упрекал себя за чрезмерную скромность по отношению к уличным женщинам в студенческие дни. Я не извиняю себя за такие настроения, но болезнь и боязнь приближающейся смерти разбередили мое воображение. Боязнь быть обманутым в своих ожиданиях не отступала от меня и потом, окрасив всю мою дальнейшую половую жизнь, спустя долгое время после того, как страх смерти меня оставил. В своем воображении я преувеличивал радость, которая ждет меня в объятиях женщины, и в конце концов возжелал ее до безумия.
Во мне жило к тому же и смутное подобие клаустрофобии, когда меня охватывала боязнь совершенно исчезнуть; это чувство было очень сильным, и, хотя умом я и не верил в бессмертие, я просто не мог представить, что меня больше не будет. Я знал, что навсегда стану холодным и меня заколотят в гроб, но сторонился подобной мысли. По ночам меня ужасало приближение этого часа.
Ни в чем, я думаю, зрелый ум так не отличается от юношеского, как в этом присущем юности страхе смерти. Мне кажется, что молодой человек просто не способен проникнуться идеей конечности существования, хотя печалиться по этому поводу, сокрушаясь о финальном поражении, он может очень остро. Но, по мере того как цели осуществляются, смерть теряет свое жало. Во всяком случае, за последние четверть века мысль о моем уходе из жизни не так уж меня мучает. Я понимаю, что смерть не имеет Прямого ко мне отношения. Надо только завершить какие-то свои дела, если же смерть придет раньше, мне этого не узнать. Возможно, не у всех людей пожилого возраста это так. Весной, разговаривая в Вене с Зигмундом Фрейдом, я выяснил, что он думает о смерти иначе, чем я. Он старше меня, и здоровье у него никуда, но он необыкновенно привязан к жизни и, не в пример мне, думает о своем учении и заботится о своей репутации совсем по-юношески. Но, может быть, он просто вызывал меня на откровенность.
Впрочем, помимо страха смерти как такового, разочарования и ощущения безысходности, которые временами так отягощали мое воображение в период болезни, меня осаждали и меньшие страхи, которые не уходят из памяти и каждый раз, когда у меня начинался особенно сильный приступ кашля, я пугался, что вот сейчас во рту появится вкус крови. И я помню, словно это было вчера, как сочится тоненькая струйка, предвещая большое кровохарканье. Началось или еще нет? Сильное или не очень? Я всякий раз мучился вопросом, как долго кровохарканье продлится, обильным ли будет и чем все окончится. А когда лежишь потом совершенно измученный, боясь даже лишний раз вздохнуть, все не веришь, что приступ прошел.
Сейчас все это в далеком прошлом, и я решаюсь вспоминать и свое смятение и страх, сопровождавшие мою болезнь, но тогда я не признавался в этом ни одной живой душе. Вот за что надо благодарить Судьбу и не оставлявшее меня тщеславие. Я хотел выглядеть перед окружающими веселым чахоточным. С начала до конца я разыгрывал из себя некоего спартанца. Мои письма друзьям были исполнены веселого фатализма и еще большего, чем всегда, богохульства.
Мой однокашник Уильям Бертон, перенявший у меня редактирование «Сайенс скулз джорнал», получил хорошее место у Уэджвудов, производивших фарфор. Эта фирма к тому времени утеряла многие былые рецепты, и работа Бертона состояла в том, чтобы проанализировать старые составы и открыть, как прежние Уэджвуды составляли смеси для своих знаменитых изделий. Он только-только женился и приехал в конце медового месяца навестить меня со своей новенькой как медяк женой. Я перекусил с ними в холтском трактире. Для меня их забота явилась большой радостью и поддержкой. Они развлекли меня, подняли мое настроение и уехали, не проронив ни слова о том, как обеспокоены еще большей моей худобой и чахлостью. Уехали — да будет благословенно их дружеское участие! — полные желания хоть чем-нибудь мне помочь.
Волшебное слово «чахотка» смягчило сердца владельцев Ап-парка. Теперь они уже не так боялись вторжения семьи миссис Уэллс. Я, как мне казалось, пришел к неплохому соглашению с Джонсом относительно моих денежных дел и отправился в Хартинг. По-моему, я провел ночь в доме 181 по Юстон-роуд, но не могу точно припомнить. Потом меня поместили в соседней с материнской комнате в Ап-парке, и я отпраздновал свой переезд таким обильным кровохарканьем, какого у меня еще не было.