Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Случилось так, что в это самое время в доме гостил молодой доктор Коллинс, и его попросили оказать мне помощь. Я улегся на спину, на грудь мне положили пузыри со льдом, и кровохарканье прекратилось. Я делал все, что требовалось от чахоточного больного. День-другой я пролежал неподвижно, а затем стал жить в полное свое удовольствие в солнечной, обтянутой ситцем комнате с камином. Предыдущие недели в Холте казались мне страшным сном, и такими они и остались в моих воспоминаниях. Через несколько дней пришла пачка книг от Бертона, и об этом проявлении доброты мне тоже никогда не забыть.

Я провел в Ап-парке около четырех месяцев. Это было замечательное время, я окреп не только физически, но и умственно. Я вволю читал, писал, думал. Мне стало лучше, и, хотя болезнь порой о себе напоминала, таких приступов, как по прибытии, со мной больше не случалось. Коллинс был блестящим молодым отступником от правил тогдашней медицины и куда более современным, чем мой рексхемский врач; он избавил меня от привычки изображать из себя чахоточного и даже поставил под сомнение сам диагноз. Он уверил меня, и это оказалось чистейшей правдой, что при нормальном образе жизни я через год или два буду совершенно здоров. Разумеется, он боялся за мою поврежденную почку, причем на сей раз тоже был прав. Он говорил, что мне следует опасаться диабета, а я и стал диабетиком. Мы с ним раза два беседовали на общие темы. Он, как и его отец, был видным последователем Конта{123}, сторонником философии индивидуализма и являлся влиятельной фигурой в Лондонском университете. Сейчас он сэр Уильям Джоб Коллинс, стойкий позитивист, и всего несколько недель назад я напомнил ему в нашем Реформ-клубе, каким удивительным диагностом он себя показал.

Мой неутомимый биограф Джеффри Уэст раскопал довольно много писем, которые я отправил друзьям за время моего пребывания в Ап-парке, и больше меня знает об этой полосе моей жизни (1887–1888 гг.). Периоды улучшения и надежд на выздоровление чередовались у меня с рецидивами и всплесками стоицизма. Я делал все, чтобы поправиться, а порой шел на известный риск. Я то сидел в четырех стенах, то предпринимал семимильную прогулку по тающему снегу. Последствием были «шумы в легких». Прислуга на Рождество веселилась, и я веселился с ними. Отец распродал товар и с тем, что сохранилось из мебели, перебрался из Атлас-хауса в маленький домик в Найвудсе, недалеко от Рогейта, в трех милях от Ап-парка. Он отказался от намерения хоть что-нибудь когда-нибудь заработать и держался скромно, но достаточно твердо. Мой старший брат, на которого произвел неизгладимое впечатление мой бунт в мануфактурном магазине, тоже оставил торговлю и присоединился к отцу. Он решил жить в дальнейшем починкой и продажей часов. Фредди появился в рогейтском коттедже на рождественские каникулы, и семья в полном составе собралась в помещении для прислуги в Ап-парке, без стеснения предаваясь рождественскому пиршеству и наслаждаясь весельем и хорошим аппетитом. Письмо Дэвису, процитированное Уэстом, свидетельствует о том, что я без конца танцевал, проказничал и забавлял присутствующих представлением, которое устроил совместно с братом Фрэнком, но, что это было за представление, не помню. Я убежден, что моя мать счастливо смеялась, видя сразу четверых членов своей семьи, да еще такими веселыми. Дабы избежать лишней опеки или просто пощадить материнские чувства, я скрывал от нее, что по-прежнему харкаю кровью, но один Бог ведает, сколько похвальбы, бравады и преувеличений содержится в моих письмах друзьям.

Во всяком случае, в них явственен переход от напускной храбрости опасно больного к непоседливости, беспокойству и раздражительности выздоравливающего. Уютная обстановка расслабляла и злила меня. Мне не с кем было поговорить, кроме священника из Хартинга, и в этом, возможно, кроется причина того, что я написал столько писем, во владение которыми ныне вступил Уэст. Были и другие огорчения. Я мечтал о любовной встрече, а ее все не было. Но я даже не заметил, сколько знаний приобрел за несколько месяцев видимого безделья. Я неустанно читал поэтов и прозаиков, исподволь развивая в себе чувство стиля, на что я раньше не обращал внимания. И я осознал просчеты во всем, что писал. Оглядываясь на минувшее, я вижу, что все написанное мною до того, как я хорошенько начитался в поэзии и прозе, не стоило того, чтобы быть напечатанным. Теперь же, с опозданием, я учился видеть и подражать. Читал я все, что попадалось под руку. Я грыз сонеты. Я боролся со Спенсером{124}, читал Шелли{125}, Китса{126}, Гейне{127}, Уитмена{128}, Лэма{129}, Холмса{130}, Стивенсона{131}, Готорна{132} и множество популярных романов. Я начал понимать, как плоско и невыразительно пишу. Я вернулся к «роману», который задумал в Рексхеме, но он мне нравился все меньше. Я никак не мог решить, продолжать с ним возиться или начать заново, и я с ним расстался. Но я ненавижу незаконченную работу и потому тут же принялся за что-то другое. Я оттачивал свои экстравагантные критические воззрения, излагая их в письмах мисс Хили, и, наверное, посылал ей и стихи. Это видно из письма, которое цитирует Уэст: «Вы говорите, что стихи у меня хромают, но размер нужен готовому платью, а не настроению, не сердечным излияниям. По вашим словам, мои стихи некрепко стоят на ногах. Но птица, чтобы петь, не нуждается в ногах, у херувимов, окружающих Богоматерь Скорбящую, вообще нет ног. Античный Пегас, изображающий поэта, быстрокрыл, а не быстроног».

Потом, в тот же год, когда я понял, как надо писать, я с чувством стыда перечитал накопившиеся страницы и почти все сжег. Я пришел к мысли, что надо еще овладеть ремеслом. Мне следовало вернуться к началам, овладеть мастерством рассказа и, может быть, элементарными правилами стихосложения и тогда уже по-настоящему строить сюжет, который и выразил бы мою главную мысль. Я обнаружил, что прежде вообще не писал. Просто играл в писательство. Я марал бумагу, уверял себя и своих друзей в том, будто это чего-то стоит. Мои необоснованные литературные претензии должны были помочь мне выбросить из головы воспоминания о провале в Южном Кенсингтоне. Но характерно, что я никогда и никому не показывал своих многочисленных литературных опытов. Никто, в том числе и я сам, не знает теперь, о чем был роман «Компаньонка леди Фрэнкленд». Помню только страницы и страницы детских каракуль. Я увидел себя наконец со стороны, но от этого мне легче не стало. Неужели я никогда не откажусь от своей самоуверенности и не начну учиться делу? Я чувствовал себя человеком одаренным, не без достоинств, но догадывался и о своем тщеславии и самонадеянности, мешавших мне употребить на пользу эти добрые качества. Я разжевывал этот горький корень, когда бродил взад-вперед по буковым рощам и папоротниковым зарослям, окружавшим Ап-парк, или по тисовой долине у здания телеграфа.

Понемногу я набирался сил и прибавлял в весе, но при этом у меня росло недовольство своей праздностью и неэффективностью усилий. Мне хотелось возобновить свое наступление на мир, но имея больше за душой и обладая большими здравомыслием и решительностью. Идея найти работу, оставляющую время для писательства, сама по себе была неглупой даже при том, как мне не повезло в Холте. Я понял, что, прежде чем начать «писать набело», надо пройти стадию ученичества, и мысль эта была вполне здравой. Надо было использовать еще один шанс — если, конечно, он у меня оставался.

62
{"b":"560169","o":1}