Быть может, в прошлом семейные узы были психологически более глубокими и разнообразными; но интеллектуальная атмосфера, в которой выросли мои дети, оказалась, должно быть, чрезвычайно современна, несомненно враждебна эмоциональным узам, пронизана вполне определенными мыслями о Мировом социалистическом сообществе и ссылками на него. Мы не хотим, чтобы в наших отношениях главенствовали чувства, не хотим быть ничем связаны. В моей семье это другая сторона той свойственной мне от природы клаустрофобии, о которой я говорил в «Автобиографии». Нам отвратительно, когда люди сбиваются в стаи. Я всегда был склонен презирать тех, кто сбивается в семьи, компании, кланы и нации. Именно это свойство я более всего не приемлю в евреях. И в шотландцах. И в провинциальных французах. Когда я говорю, что эта свойственная человечеству склонность жить в стае у англичан развита, можно сказать, далеко не так сильно, это, вероятно, равноценно утверждению, что сыворотка, добытая из самой болезни, способствует невосприимчивости к ней. Я полагаю, что мировой социализм означает более дерзновенный и более бесстрашный индивидуализм, мужество продвигаться вперед на свой манер. Этой попыткой определить и проанализировать роль Призрака Возлюбленной в моей жизни я прокладываю собственный путь к свободе; и любопытно, что заключение, к которому приводит опыт сексуальных отношений, совершенно неожиданно оказывается справедливым и для отношений с детьми.
7. Вопиющая перемена в Одетте Кюн
Вероятно, мне следует писать об Одетте Кюн возмущенно и неприязненно, как о Дурной женщине. С определенных точек зрения, она была совершенно несносная, пренеприятная особа: тщеславная, шумливая и вызывающе слабовольная. Но я знаю о ней и кое-что хорошее, о чем другим людям узнать трудно: в ее характер безусловно вплетена нить несчастливости и самоистязания — и это само по себе умеряет мою неприязнь. А еще была в ней искаженная, но невероятная нежность. Одетта волновала меня, и смешила, и, несмотря на все свои судорожные попытки уязвить меня, ни разу в этом не преуспела. Временами ей хотелось это сделать экстравагантно, однако она неизменно промахивалась. Я перебираю в уме свои воспоминания о ней и понимаю, что, если бы не угрызения совести из-за того, что она так жалка, она, без сомнения, была бы самой забавной из всех моих забав. Будь в ней заряд энергии, рождающей тот глубинный смех, что способствует слиянию душ, сегодня я, возможно, жил бы с ней.
Но непреодолимый барьер ограждал ее от ее собственного чувства юмора. Она была чудовищно тщеславна. Ей невыносима была самая мысль, что она смешна. Невыносимо было думать, что над ней могут смеяться. И что бы она ни натворила, она твердо стояла на своем. Самые дикие ее выходки следовало принимать всерьез, принимать в почтительном молчании, как существенную часть ее неповторимой личности. Она желала, чтобы ее представляли благородной, великолепной, поразительной, хитроумной, всемогущей и самой главной Одеттой Кюн — и добивалась этого таким гнусным образом, что даже ее четвероногие любимцы возненавидели ее и сбежали из дому. Она конечно же была не в своем уме; стоило задеть ее тщеславие — и она приходила в неистовство и жестоко мстила. По-моему, время от времени она становилась невменяемой не фигурально, а по-настоящему. Я чего только не делал для нее, хотя, как я понимаю, делал весьма неуклюже. Я несомненно обманывал ее, когда молча соглашался с ее утверждением, будто мы возлюбленные, и если кто и мог ее спасти от грозящего ей полного одиночества, так конечно же я. Но злое начало в ней набирало силу, и терпеть дальше я был не в состоянии. Я понял, что люблю Муру, о которой скоро расскажу, и оттого все становилось еще труднее.
Одетта была дочерью главного толмача голландской миссии в Константинополе и, что очень на нее похоже, всегда говорила, будто выросла не в миссии, а в посольстве. Ее отец, как она мне рассказывала, был тоже донельзя тщеславен и горяч. Безумно чадолюбивый, он наплодил немало незаконнорожденных детей. Его снедало недовольство из-за того, что его не продвигали на голландскую дипломатическую службу, и в конце концов на каком-то банкете он пришел в неистовство — разразился угрозами, стал бахвалиться, и, совершенно обезумевшего, его унесли умирать.
Мать Одетты была итальянка, вдова и стала второй женой Кюна. У нее тоже был буйный нрав. Домашнее хозяйство вели главным образом греческие слуги, и у Одетты были еще единокровный брат, единокровная сестра, незаконнорожденная единокровная сестра, которую удочерили, и две младшие сестры. Она выросла в атмосфере криков, взаимных упреков и побоев. За стенами большого сада раскинулся Константинополь Абдулы Хамида, город бродячих собак, грязных опасных улиц и вечного стремления устроить армянскую резню.
В ту пору англичане основали в Константинополе школу для девочек, во главе которой стояла некая мисс Грин, и туда приходили девочки из всех посольств, миссий, дети преуспевающих купцов, экспедиторов и всякого рода левантинцев. Мисс Грин оказалась весьма энергичной наставницей; Одетта была остроумна и считалась одной из самых блестящих ее учениц, к тому же она превосходно изучила английский и французский, научилась у слуг современному греческому, и у нее был запас сочных разговорных выражений, неплохо знала немецкий и немного итальянский и турецкий. В школе, как и во всем Константинополе, попахивало межнациональным соперничеством и снобизмом. Одетта, которой пренебрегали и холодно высокомерные англичанки, и вызывающе высокомерные немки, нашла отмщение в школьных занятиях. При отличной памяти она с жадностью поглощала великое множество книг. После того как Кюн умер, оставив своему семейству весьма скудные средства, мисс Грин держала трех его дочерей в школе за символическую плату, но настоятельно и постоянно требовала от них не оговоренной заранее помощи, что жестоко возмущало Одетту.
Ни разу в жизни ей не выпал случай обрести хоть какую-то устойчивость. И она стала чувствовать себя увереннее только благодаря довольно суровой привязанности мисс Грин. Одетта отвечала на нее порывисто и пылко. К тому же у нее прорезалась ворчливая, покровительственная привязанность к младшим сестрам. Но бедность, вечная униженность из-за не удовлетворявшего ее положения в обществе и неблагоприятных условий существования, безумная жажда жить, радоваться и одерживать победы — это было уже слишком для ее неуравновешенной нервной системы. Она повела себя чудовищно. Речь шла не о сексуальной распущенности. Слишком ей было худо, не до занятий любовью. Она сбежала из дому, когда ей еще и двадцати не было, переправилась через Босфор и скиталась по Малой Азии. Ее водворили обратно, голландский консул ее выбранил, а она дала ему пощечину. У константинопольских девиц пощечина, похоже, считалась весьма мужественным и доблестным ответом на выговор. После всяческих обсуждений, приходов и уходов ее отправили в Голландию в монастырь урсулинок.
В монастыре она процветала. Впервые она долгое время жила упорядоченной жизнью. В школе мисс Грин она занималась вполне определенным делом, но тогда она приходила из своего дома, пребывающего в вечном возбуждении, и туда же возвращалась, а соученицы третировали ее и всячески донимали, и она всегда должна была быть готовой к отпору. До сих пор она была пресвитерианка, как ее отец, но благодаря упорядоченности, строгому покою и определенной мягкости уклада монастырской жизни у нее сложилось новое представление о христианстве и человеческих возможностях. Она упорно работала и сумела получить нечто вроде диплома, который удостоверил, что она прошла хорошее обучение. Да, это было обучение, но отнюдь не образование; никогда я не встречал никого, кто знал бы так много и был бы при этом так ограничен и необразован, как она. Она все быстро усваивала, блестяще помнила и никогда не обобщала.
Я не знаю, что и в какой последовательности происходило в ее жизни в следующие несколько лет. Она рассказывала мне все по отдельности, и я никогда прежде не пытался выстроить все события по порядку. Все здесь рассказанное произошло с ней до 1914 года. Главное событие — ее обращение в католичество, после чего ее приняли в Дом доминиканских монахинь в Туре. Когда она вернулась из Голландии в Константинополь, все это уже было у нее на уме, но она была не вправе осуществить свое намерение, пока ей не исполнится двадцать один год. Жизнь, к которой она возвратилась, внушала ей отвращение. И она, и ее сестры были слишком бедны и не могли рассчитывать на хорошую, по левантинским понятиям, партию, и, хотя кровь в ней бурлила, она так была нетерпима, что и помыслить не могла о том, чтобы принадлежать любовнику. Похоже было, с младых ногтей ее тянуло писать; мисс Грин поощряла ее стремленье, и теперь она выпустила небольшой роман «Mesdemoiselles Daisne de Constantinople»[48] (1916). В нем пересказаны любовные истории ее сестер и, с невольной правдивостью, отражена та левантинская атмосфера низкопробных злонамеренных сплетен и бессовестных обвинений, в которой они жили. В нем совершенно очевидно стремление изобразить все в сатирическом духе, «разоблачить» вся и всех и, унижая и причиняя боль, ощутить могущество своего пера. Не могу судить, насколько это стремление Одетты было вызвано ядом, разлитым в атмосфере ее мирка, и в какой степени оно рождено ядом, разлитым у нее в крови. Тут могло сыграть роль одновременно и то и другое. Дух журналистики оскорбительных светских сплетен каким-то образом ухитрился приобщить к себе Одетту.