И далее в том же духе. Лет через двадцать, когда я написал «Страстных друзей», меня самого примерно так же обличало молодое поколение в лице Ребекки Уэст, но я не смог убедить себя, что заслужил это в той же мере, как Грант Аллен.
Что до него, он вел себя превосходно. Он написал мне милое письмо, просил заехать и поговорить. Однажды, в воскресенье, пройдя пешком от станции Хейзлмир, я позавтракал с ним у него в Хиндхеде, который в те годы был затерян в бескрайних зарослях черного, лилового, золотистого вереска. Была там харчевня под названием «Хижина» и десяток скрытых деревьями домиков. Здесь жил когда-то Тиндейл{211}, неподалеку поселился Конан Дойл, снимал домик и Ричард Ле Гальенн{212}; до легковых авто и всеобщей тяги в пригород оставалось лет десять. После завтрака заглянул к нам Ле Гальенн. В доме гостила его сестра с мужем, актером Джеймсом Уэлшем. Мы сидели в шезлонгах под соснами до самого вечера.
Через бездну лет я не слышу, не помню нашей беседы. Должно быть, мы говорили о писательстве и о том, как писателю преуспеть. Я в ту пору был еще зеленым и очень настырным, а мир меня принял хорошо. Наверное, говорили мы и о «Женщине» и о том, что с нею связано. Мы с Грантом Алленом продолжали традицию Годвина и Шелли, предоставляя женщинам, даже самым юным, геройски отстаивать свою независимость. Но Аллен, в ком было что-то не от фавна, не от сатира, а скорее от грозного дядюшки этого лесного народца, стоял за то, чтобы девицы проявляли силу духа. Меня несколько сковывала моя семейная ситуация. Ле Гальенн, поклонник любви, привнес в наш разговор привкус Суинберна{213} и ренессансной Италии, точнее — той Италии, которую видел Браунинг{214}.
Когда историю напишут как следует, кто-нибудь проследит сквозь века культ страстной любви. Бывали времена, когда он диктовал вкусы, костюм, обстановку, а бывало и так, что он стыдливо таился в сумерках, в кустах, на лестницах, ведущих в бальную залу. Тогда он как раз переживал подъем, а Ричард Ле Гальенн был его главой. Он сочинял фантазии, где розы, ревность и ресторан сплетались в одно прекрасное кружево, подстрекая юношей того времени ринуться на розыски Прекрасной Девы. Сам он был высок ростом, худощав, с приятным, женственным лицом, выразительными руками и копной темных волос. Меня привлекала наша несхожесть, и мы охотно общались друг с другом, пока он внезапно не покинул лондонский литературный мир и не отбыл в Америку.
Добавлю три «ка-атинки» тех времен. Кого-то они позабавят, кому-то покажутся противными, но, в конце концов, это — моя автобиография. На первой запечатлен триумф садовода, обычный в пригородной жизни; две другие тщеславны свыше всякой меры. Последняя из трех — сцены литературной «кухни»; можно заметить гордую Джейн, семью писателя в полном удивлении, завистника-рецензента, газетную вырезку и неблаговидные восторги по поводу гонораров. Мы были очень молоды, жилось нам нелегко, мы рисковали — и так радовались успеху!
3. Хетерли, Вустер-парк (1896–1897 гг.)
Надеюсь, я в достаточной мере смог описать новый этап своей жизни и потому не стану рассказывать подробно о том, как мы жили в Вустер-парке. Доверяю это «ка-атинкам». На первом этаже были две просторные комнаты и гостиная, вокруг дома был довольно большой сад, и вскоре мы завели привычку по субботам принимать гостей. Благодаря этому мы ближе сошлись с новыми (и многочисленными) приятелями. Среди прочих бывала у нас Дороти Ричардсон{215}, школьная подруга Джейн. У нее был явный литературный дар, она остро и выразительно говорила, очень живо вспоминала. Ее «Паломничество» — прелестные автобиографические романы, до сей поры не дождавшиеся заслуженного признания. В одном из них, «Туннель», она весьма достоверно описала нашу жизнь в Вустер-парке. Меня там зовут Хипо, а Джейн — Альмой.
На первой из «ка-атинок» запечатлена наша обычная домашняя жизнь со всем ее юмором. Это — документальное свидетельство того, что Джейн участвовала в моих ранних работах, а также тех наказаний и той суровой дисциплины, которые, судя по всему, сопровождали создание книг «Когда спящий проснется» и «Любовь и мистер Льюишем». Следующая — дань моему возвращению в «Фортнайтли ревью», а рядом — какое-то знаменательное событие, видимо, обед в клубе «Новые бродяги», куда меня пригласили в качестве почетного гостя. Третья сохранила для истории подробности этого славного пира. Официант, вероятно, обошел меня, раздавая мороженое. Человечки, которые кланяются Джейн, — Джером К. Джером{216}, Сидней Лоу{217}, Дуглас Слейден и Кеннет Грэм{218} (автор бессмертного «Ветра в ивах»). Тщеславие снова — во всем блеске.
Потом идет «ка-атинка», где запечатлены наши труды под руководством приходящего садовника (один день в неделю) мистера Тилбери. Дата их, как явствует из небольшой пометки в углу, — та самая, когда вышел «Человек-невидимка», которого, во многом благодаря великолепному фильму Джеймса Уэйла, читают больше, чем прежде. Почти для всех молодых я — просто автор «Человека-невидимки». Между прочим, у Джейн на ноге написано «глоши», что (так сказать, по-идиотски) означает «галоши». Почему я так написал, сокрыто в тумане прошлого, как брачный вопль птеродактиля или охотничьи повадки лабиринтодона.
Следом идет «ка-атинка», исполненная самолюбования. Я снова «совершенствую ум». Джейн предприняла очередную попытку получить степень бакалавра, но вскоре отказалась от этой затеи. Пополняется наша книжная полка. На обеде в память Омара Хайяма{219} я познакомился с Джорджем Гиссингом{220}, и он слезно просил нас поехать с ним весной в Италию. Мы изучаем путеводитель.
Далее следует «ка-атинка», на которой наш итальянский проект развивается. Джейн еще далеко не окрепла, и ей прописали железо. Мы подбадривали себя, страшась малярии и ужасов римской кухни. Оба мы еще не были за границей; Джейн немного говорила по-французски и по-немецки, мои же познания в языках представляли собой полуразложившиеся останки предэкзаменационной долбежки грамматических правил и исключений. Тогда я писал и теперь не столько произносил, сколько выдавливал бесформенную массу невразумительных звуков. Слово «заграница» для нас подразумевает приключения, и приключения страшноватые. Терять время на континенте мы не собирались и держали курс прямо на Рим.
Прибыли мы туда весной 1898 года. Проведя там месяц с Гиссингом, мы уже вдвоем посетили Неаполь, Капри, Помпеи, Амальфи и Пестум. Капри с Пестумом чуть позднее появились в рассказе «Армагеддон». Мы немного поднабрались итальянских слов, фотографий, воспоминаний и представлений о том, какими должны быть стол и вина. Возвращались мы через Швейцарию и Остенде. Нелегкая социальная жизнь XIX века вошла в ту фазу, когда запахло пожаром. В Неаполе люди требовали «pene e lavoro»[18], а в Брюсселе на площади у гостиницы толпа распевала «Марсельезу» и кто-то вроде бы палил из револьвера.
Джордж Гиссинг был личностью странной и трагической, неизменно трагической. Совсем нескоро узнал я всю меру обрушившихся на него несчастий. Морли Робертс написал о нем роман «Частная жизнь Генри Мейтленда» (1912), где многое искажено, а Фрэнк Суиннертон{221} — исследование, такое хорошее, что было бы наглостью и бессмыслицей его повторять. Портрет, нарисованный сэром Уильямом Ротенштейном (он помещен в книге), просто превосходен. Я восхищался романами Гиссинга «В юбилейный год» и «Новая Граб-стрит» еще до того, как познакомился с автором, и беседу нашу я начал с одного совпадения: Риардон, герой последней из этих книг, как и я, писал, боролся и жил на Морнингтон-роуд с женой по имени Эми. Было это на том обеде в память Омара Хайяма, куда меня пригласил то ли Грант Аллен, то ли Эдмунд Клод. Гиссинг тогда был необыкновенно хорош собой, строен, даже худощав, светловолос, с четким профилем и великолепной львиной гривой; внешность его почти не выдавала того, какой яд бродит в его крови, чтобы подточить силы, привести к депрессии и в конце концов уничтожить. Говорил он по-джонсоновски выспренне{222}, однако разумно и доброжелательно. Я пригласил его к нам, в Вустер-парк, и визит его положил начало долгой дружбе.