Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Стоя мы слушали, когда мистер Реджиналд Пол исполнял на органе «Pièce Héroïque»[43] Сезара Франка, потом сели, и доктор Пейдж произнес надгробное слово:

«Мы собрались сегодня в этой часовне, чтобы в последний раз поклониться нашему дражайшему другу Кэтрин Уэллс.

Мы пребываем в великой печали, ибо смерть пришла в срединную пору ее жизни, когда мы все могли надеяться, что еще долгие годы будем свидетелями ее отважного и сладостного присутствия среди нас. Она стала жертвой рака, до сих пор не побежденного врага человеческого счастья. Многие месяцы силы ее убывали, но неизменны оставались ее мужество и доброта. До самого конца она спокойно встречала свой удел, и ее мягкая улыбка была неизменно обращена к тем, кто за ней ухаживал. Нелепо делать вид, будто случившееся не заставило нас с особой остротой ощутить чрезвычайную краткость жизни рода человеческого. Дни человека „как трава“, сказал Псалмопевец, и еще: „Дней лет наших семьдесят лет; а при большей крепости восемьдесят лет; и самая лучшая пора их — труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим“. Однако такая жизнь, как эта, может научить нас, что настоящую пользу можно извлечь из кратких дней и что мужество того, кто привержен стоицизму, — противовес отчаянию.

Это была жизнь, свободная от страхов перед всем сверхъестественным и от иллюзий, порожденных суевериями. Сегодня мало кого тревожат грешные домыслы о том, что может лежать за миром и покоем, которые снизошли на нашего друга. Жизненный путь дорогой усопшей как исполненная задача, как повесть о годах, прожитых отважно и щедро, теперь отлетевших за пределы досягаемости, так что их уже не переиначишь. И хотя мрачная тень прерванной, остановившейся жизни легла нам сегодня на душу, это тень, из которой мы можем выйти. О ценности такой жизни, какую прожила она, мы можем думать с радостью даже перед лицом смерти. Есть мудрость и утешение для нас в словах Спинозы: „Свободный человек всего менее думает о смерти, и мудрость его заключается в размышлениях не о смерти, но о жизни“.

Город живших на свете — нетленный город, он основан в незапамятные времена, в глубине веков, и поднимается в будущее, за пределы нашей видимости, стены его сложены наподобие мозаики из таких жизней, как эта. Не было бы этого города и не на что было бы ему надеяться, если бы не здравость и правильность таких жизней. Все достохвальные жизни вечны. Мир человеческих достижений существует в них и благодаря им; в них его пребывание и надежда, и в мире этом они, бессмертные, продолжают сражение со смертью и муками конца.

Иные жизни возвышаются над морем людским и служат маяками для всего человечества. А иные, что еще прекрасней и совершенней, сияют в более узких пределах и лишь благодаря случайным проблескам и отраженьям становятся известны внешнему миру. Так было и с нашим другом. Самое лучшее и достойное умиления в ней известно лишь одному-двум из нас; таинственное и тайное, оно не поддается разгадке. Верная, мягкая, мудрая и бескорыстная, она поддерживала того, кто оплакивает ее здесь сегодня, ему она отдала свое сердце, и свою юность, и самое лучшее в своей прекрасной жизни, разделила с ним добрую молву и злую, разделила тяготы и неудачи нашего трудного, исполненного опасностей мира. Она была превосходная жена, счастливая мать и создательница открытого, радушного и гостеприимного дома. Возможно, она была слишком деликатна и ненастойчива, что мешало широкому и разнообразному знакомству, но ее неиссякаемое добросердечие распространялось на многих и многих. Она не упускала случая незаметно сделать добро. Никто не мог бы рассказать обо всех ее заботливых дарах, которые она делала чуть ли не извиняясь, о щедрой помощи, о многих благодеяниях, потому что никто не знает их все. По ее мнению, доброе дело, о котором говорят или даже помнят, наполовину обесценивается. У нее была большая душа. Она умела простить неблагодарность, не обижалась из-за небрежности. Никогда никого не осуждала. „Бедняжки“, „Какие же они глупые, бедняжки“, — говорила она обычно, когда узнавала о какой-нибудь отвратительной истории или читала о какой-нибудь безобразной ссоре, — ей казалось, что дурные поступки отзываются болью и стыдом даже у тех, кто их совершил. У нее для всех хватало сострадания и милосердия, только не для себя. К себе она всегда была взыскательна. По натуре она была правдива, никогда не лгала, не играла ни в какие закулисные игры. Безмерно любила все красивое и изящное, и с годами вкус ее как будто становился еще изощренней. В живой природе ей всего милей были розы в ее любимом саду и освещенные солнцем заснеженные горы…

Не увидит она больше ни цветов, ни солнца, и боли и нарастающая слабость последних месяцев тоже для нее кончились; но дух ее жизни еще с нами — дух сострадания, доброты, чести, снисходительной цельности — еще среди нас, в памяти всех, кто ее знал.

А теперь дорогое нам тело должно проследовать от нас к всепоглощающему пламени. Ее жизнь была звездой, огонь устремляется к огню и свет к свету. Она возвращается в горнило всего сущего, из которого была извлечена ее жизнь, но она остается, бережно хранимая в глубине наших сердец, и живет вечно в самой сути свершенных ею дел».

Тут чтец замолчал и гроб медленно проследовал в преддверие горнила. Все встали. Двери закрылись, и опять раздался голос чтеца:

«Мы вверили нашу дорогую усопшую пламени, и скоро здесь останется лишь горсть пепла как след существа, которое мы знали и любили.

И пока мы стоим здесь, мы, чьи тела вскоре должны последовать за ней туда, где нам уготовано то же упокоение и рассеяние, давайте задумаемся на миг о том, как лучше распорядиться еще оставшимся нам временем.

И пусть память об этом нежном и сияющем духе станет неким талисманом, благодаря которому наша жизнь будет исполнена доброжелательства, правдивости и великодушия».

Вот и кончилось чтение. Большие сводчатые двери часовни при крематории выходили в обширный сад, где в безмятежном солнечном сиянии прекрасного октябрьского дня пламенели цветы. Тишина, царившая там, была пронизана ожиданием. Как сказал мне один ее близкий друг, казалось, она вот-вот выйдет к нам привычно улыбающаяся, со своей садовой корзинкой и большими ножницами с красными ручками. Когда отзвучало надгробное слово, мистер Пол исполнил ее любимую «Пассакалию» Баха.

Мне бы не пришло в голову последовать за гробом, если бы не стоявший рядом Бернард Шоу. «Возьмите мальчиков и пройдите следом, — сказал он. — Это прекрасно».

Я было заколебался, и он прошептал: «Я видел, как там сжигали мою матушку. Вы не пожалеете, если пойдете».

Это был мудрый совет, и я очень благодарен Шоу. Я поманил сыновей, и втроем мы прошли к печи. Маленький гроб стоял на тележке перед ее дверцами. Они отворились. За ними видна была прямоугольная камера, ее стены из огнеупорного кирпича рдели тусклым красным жаром. Гроб медленно вдвинули в камеру, через минуту-другую пляшущие языки огня охватили его дальние углы А еще через секунду весь гроб был объят белым пламенем. Дверцы печи медленно закрылись за этим белым сиянием.

Это и вправду было очень красиво. Как хотелось бы, чтобы она знала о тех первых трепещущих ярких огнях, — такие они были чистые и так походили на нетерпеливые, но доброжелательные живые существа.

Возвращение с похорон всегда связано с тяжелыми переживаниями, ведь неизменно преследует мысль о том злосчастном теле, которое заточено в ящик и в холодной мокрой земле ждет наступления сумерек. Но, я чувствовал, Джейн ушла из жизни вся целиком, не оставив ничего, что стало бы разлагаться и загрязнять землю. Так она пожелала. Хорошо было думать, что она ушла из жизни как должно уходить духу.

Глава I

О любовный историях и Призраке Возлюбленной

1. Призрак Возлюбленной

В книге, которую я назвал «Опыт автобиографии», я пытался проследить, как развивается человеческий ум, мой ум, — с самого моего рождения в 1866 году и по 1934 год. Сколько я понимаю, это довольно живой и смелый тип ума, но по своему складу явно заурядный, и интересен он скорее как пример повседневного движения мысли и устремлений той поры жизни человечества, нежели как нечто исключительное само по себе. Некоторые критики говорили, что, утверждая, будто ум у меня совершенно заурядный, я неискренен, и были склонны переоценивать мой калибр и обвинять меня в своего рода вывернутом наизнанку высокомерии, но я имел в виду именно то, что сказал: ум у меня был весьма ординарный. Он обладал единственным выдающимся свойством — завидной склонностью к прямоте. Я рассказал со всей возможной полнотой о сексуальном пробуждении этого ума, о первоначальных эмоциях и чувствах и об игре безотчетных побуждений на фоне укоренившихся норм поведения, вплоть до 1900 года, когда у нас с женой установился некий, как я его назвал, modus vivendi. С этого времени события сексуальные и моя интимная жизнь должны были отступить на задний план повествования. Они перестали быть событиями главнейшими, формирующими личность, и стало возможно сделать основной темой последующих глав развитие моего мировоззрения. Но я сожалел, что непринужденная откровенность начала книги была в них приглушена. Любовные истории в дальнейшем имели для меня немалое значение: после 1900 года их у меня завязывалось немало, о чем я говорил совершенно недвусмысленно, по крайней мере в общих чертах, — но отсутствие подробного разговора о них привело к тому, что в повествовании образовались отдельные пустоты.

вернуться

43

«Героическую пьесу» (фр.).

164
{"b":"560169","o":1}