Все эти беседы с Хьюфером и Конрадом о метком слове и совершенном выражении, «вышло» что-то или нет, задевали меня, я обращался к себе с вопросами, напряженно обороняясь. Не стану притворяться, я не сразу все ясно разглядел в свете их критики, у меня от нее рябило в глазах, я метался и хотел было привести себя в соответствие с их хаотичными, загадочными и невразумительными запросами. Однако в конце концов я взбунтовался и отказался играть в их игры.
«Я — журналист, — сказал я. — Изображать из себя „художника“ я не желаю. Если я иногда бываю им, то это прихоть богов. А журналист я всегда, и то, что я пишу, идет сейчас, а потом умрет».
Этим словам я верен и по сей день. Я пишу как иду, просто хочу куда-то дойти, пишу прямо, без околичностей, ведь именно так дойдешь быстрее всего. Вот почему я преодолел барьер, отделявший Конрада от Уолласа, и недвусмысленно противостою эстетическому отношению к литературе. Такое отношение в лучшем случае — личное восприятие, размытое, изменчивое. Все эти впечатлительные критики лишь позируют. Они вертятся у зеркала, разглаживают складки, накладывают последний мазок — и, как старые повесы, кидаются искать свежих «приключений среди шедевров». Я натыкаюсь на шедевр по случаю; иногда он выпадает на мою долю, а если нет, то и ладно.
Всю жизнь я прежде всего хотел расставить разнообразные персоны по положенным им местам в общей панораме реальности. Это основная идея моего «Великолепного исследования». В следующей главе я скажу больше об этих попытках. Но сама тема изменчивой персоны, драматизации своего «я», возникает и возвращается на разных стадиях сложности и самообмана и в мистере Хупдрайвере из «Колес фортуны», и в сновидениях мистера Парэма («Самовластье мистера Парэма») и в «Отце Кристины Альберты», а в самом проработанном виде — в «Бэлпингтоне Блэпском». Последняя книга — прямое и карикатурное исследование безответственного, бессвязного, эстетствующего сознания. Наука по-дружески подставляет плечо словесности. Между прочим, у Эдит Несбит есть несколько рассказов, в которых она пытается описать нереальное существование, как она его знает, а уж ей было чем поделиться в этом смысле даже из наблюдений над собой. Рассказы эти собраны в книжку «Смысл словесности».
Итак, в этой главе я пытался показать те две группы личностей, чье влияние накладывало отпечаток на первые годы сандгейтской жизни, и также выявить существенные особенности своей позиции. Это влияние, скажем так, шло и слева и справа; я ощущал его притяжение. Клан научный оказался более знакомым, а влияние его более действенным; я еще дальше отмежевался от художественности с ее взлетами и падениями, от само драматизации и укрепился в своем стремлении к социально значимой цели. Эта твердость во взглядах и была главным достижением тех лет. Но я бы все упростил, если бы представил эту фазу своего сознания как перетягивание каната, в котором верх одержало стремление к политической целесообразности. Нет, я не остался чужд поветриям и стихиям, интересам и увлечениям, не сводимым к вопросу, сосредоточу ли я разум на преследовании точно избранных целей или буду парить в эмпиреях.
К примеру, в то же самое время я был занят тем, чтобы «пробиться». На это, как правило, уходит много времени. Уже приведенные выдержки из писем родным и «ка-атинки» показывают, как неотступно и живо занимала нас в молодости эта проблема. Мы с Джейн без всякого стеснения поднимали вопрос о «правах» и гонорарах. Мы и не притворялись, что нам безразлична известность, были в полном восторге от скопившейся у нас пачки газетных вырезок и сердились, если синие пакетики приходили редко и были тощими. Именно с этими заботами, а не с раздумьями над тем, первично ли писательство как таковое или это — лишь средство для чего-то еще, связано в моей памяти появление Арнольда Беннета, чей сильный, яркий ум бурно работал на свой манер. Мы с ним пробивались плечом к плечу, что доставляло нам немало удовольствия. Позже мы друг от друга отошли.
Он написал мне первый, — в сентябре 1897 года я получил письмо на бланке небольшого периодического издания «Женщина», которое он издавал. Он полюбопытствовал, откуда мне известны «его города», о которых я пишу в «Машине времени» и еще в одном рассказе. Завязалась переписка. Во втором письме он замечает, как «рад, что „города“ произвели такое впечатление», — видимо, я говорил о живописности этих городков, — и добавляет: «Только за последние годы я это увидел». В следующем письме он благодарит меня за то, что я рассказал ему о Конраде. В романах, отобранных им для статьи, не было «Каприза Олмейера», и я обратил на это его внимание. Тут уж я взял свое. И вот не без моего влияния он смеется над «Негром с „Нарцисса“»: «Откуда он нахватался такого стиля, такой способности собирать общие впечатления и затем обрушивать их на вас? Но он сознает, что он — художник. Вот Киплинг — тот совсем не художник. Киплинг не знает, что такое „искусство“, то есть „искусство слова“ — il ne se préoccupe que de la chose racontée[25]». Дальше идут похвалы Джорджу Муру. Казалось бы, зачем писать по-французски, но это очень характерно для Беннета. Он уже вполне обдуманно взял курс на Францию и ее культуру, изучал французский, учился играть на рояле, затыкая бреши в обычном мещанском образовании, — и все с поразительным успехом. Вскоре он навестил нас в Сандгейте, и я позавидовал тому, как он ныряет и плавает.
Никогда не видел я такого радостно непредвзятого человека. Мир его был ярок и твердо определен, как фаянс; собственная персона его была китайской статуэткой, с ее безукоризненной четкостью. Того, что не точно, не насущно, не современно, он вообще не понимал. Он был добродушен и уверен в себе, твердо зная, что оба мы на пути к успеху и к нескольким тысячам в год. Я думал иначе. Я по-прежнему зарабатывал тысячу-другую и совсем не был уверен, что буду получать больше. Однако Беннет не сомневался, что главное — впереди. У него был билет без пересадки, он изучил расписание — и не ошибся.
Мы добились успеха тем, что писали понятные, простые рассказы, здравые и доходчивые статьи, «хорошо сделанные» пьесы. Он гордился мастерством, а не «художественной выразительностью», и не гнался за ней, не нагнетал мистики, как Конрад. Наверное, предки его относились так же к своей работе, к своим горшкам и чашам. Он был готов писать что угодно, только бы хорошо. Немало написал он для своего маленького еженедельника под названием «Женщина», даже ответы на письма о самых деликатных предметах он писал сам за подписью, если не путаю, «Тетушка Эллен», и все — как нельзя лучше. Он говорил, что старается вовсю, что больше сделать нельзя. Предки его, гончары, создавали сосуды «на горе и радость». Почему бы ему не браться за то, что ему закажут? Несколько лет тому назад один ловкий рекламщик пригласил его, Шоу и меня писать рекламу для магазинов «Хэрродз» за большие деньги. Все мы попались на эту удочку, написав ему ответ, который он тут же использовал, бесплатно. Мы с Шоу встали в позу: мы — жрецы, мы не продаем своих мнений. Беннет искренне горевал, что приходится отказаться, так как это «не принято». Он не видел, почему бы писателю не писать рекламных объявлений, строит же архитектор магазины.
Мы были с ним почти ровесники, точнее, он — на полгода моложе. Оба много работали; оба при помощи литературы проделали немалый путь наверх из нижних слоев среднего класса, где будущее не сулило ничего, кроме жалкой службы; оба почувствовали, что путь этот нам дается на удивление легко. Мы учились одному и тому же, преодолевали те же препятствия, воевали против тех же предрассудков и нападок, попадали в те же социальные перипетии. У нас обоих была естественная жажда жизни, и оба мы вышли из доброй старой английской радикальной традиции. Мы были либералами, скептиками, республиканцами. Однако во всем остальном мы отличались друг от друга. Я все больше стремился к переустройству мира, полному его обновлению; Беннет, в отличие от Конрада, который творил и вымучивал свой насыщенный, густой стиль, принимал вещи как есть, с простодушной и бодрой живостью. Он видел их ярче, чем они были, но не вглядывался в них и не искал, что за ними. В сущности, он был как мальчик на ярмарке. Его занимало только одно — втиснуть в отведенное ему время и музыку, и живопись, и книги, и театр, и еду, и питье, и одежду, и замечательные трюки, которые можно придумать, и новых людей, и их странности, и всю восхитительную, непрестанную, многоголосую радость мира.