Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда спускаешься к этой ферме с холмов, окна кажутся совсем низкими, и первое впечатление мое от Конрада — смуглое лицо, выглядывающее откуда-то снизу сквозь небольшое окошко.

Он говорил со мной главным образом о приключениях и опасностях, с Хьюфером — о критике, стилистике, языке, и встреча наша положила начало довольно длительным, дружественным, но несколько натянутым отношениям. Конрад заезжал в Сандгейт с женой и белокурым, ясноглазым мальчиком в экипаже, которым правил сам, щелкая хлыстом, словно бы ехал на дрожках, и озадачивал кентского пони то громкими понуканиями, то ласковыми польскими присловьями. В сущности, мы так и не «сошлись». Наверное, я был непримиримей и беспощадней к Конраду, чем он ко мне. Я для него скорее всего был ограниченным, туповатым и слишком английским; он не верил, что я могу серьезно относиться к политическим и социальным проблемам, и постоянно пытался пробиться в самую глубь моей души, нащупать, что мной владеет, и понять, чего же я, в конце концов, хочу. Его удивляли и раздражали небрежности письма, наукообразность и неумение прорабатывать детали, равнодушие к эффектам. Почему я не пишу? Почему не забочусь о своей репутации?

«Дорогой мой, а что такое ваша „Любовь и мистер Льюишем“?» — говорил он. Но мог и пытливо спросить, ломая пальцы и морща лоб: «А эта Джейн Остен, что вы в ней нашли? Что в ней такого? О чем это?»

Вспоминаю один спор, который завязался, когда мы лежали на пляже в Сандгейте и смотрели на море. Конрад поинтересовался, как бы я стал описывать лодку: лежит на воде, дрожит или приплясывает? Я ответил, что в девятнадцати случаев из двадцати предоставил бы лодке полную свободу действий. Пока она мне не очень важна, я и не подумаю удостоить ее особых слов, а если интерес возникнет, все зависит от того, что именно мне нужно. Сверхчувствительный Конрад вынести этого не мог. Он хотел увидеть ее по-своему, как можно живее, а я — в той мере, в какой она нужна чему-то еще, рассказу, теме. Наверное, если бы меня расспросить хорошенько, обнаружилась бы моя склонность связывать то, что я пишу, с чем-то более важным, а там — со всем моим мировоззрением.

Теперь, если я вправе привести Конрада и иже с ним, не исключая и себя, в качестве примеров, скажу кое-что важное для педагогов-теоретиков. Рассказывая о днях своей школьной юности (гл. 3, § 1), я упомянул о том, как отличался от меня мой одноклассник Сидней Боукет, который воспринимал, замечал и слышал гораздо живее, чем я. Это давало ему много преимуществ, но холодность и определенность восприятия помогали мне легче и точнее улавливать соотношения, и я лучше учился по математике и рисованию (которое в конце концов что-то вроде созидания отвлеченных форм), а позднее облегчили мне усвоение законов физики и биологии. Наверное, в Кенсингтоне я схватывал все с такой легкостью, потому что не имел дела с яркими, жгучими впечатлениями, когда же я проходил курс, где важнее всего были сенсорные впечатления, как в минералогии (см. гл. 5, § 3), я затосковал и сдался. Мой ум стал, так сказать, образованным, то есть организованным в единую систему, потому что я не отличался живостью реакций. Меня было легко «образовывать».

А вот замечательных писателей, с которыми я тогда встречался, образовывать, — в том значении, в каком я понимаю это слово, — было нелегко. Они воспринимали все с исключительной живостью. Их изобильные, яркие впечатления было куда труднее претворять в связную, отлаженную систему. Подобный ум может быть сколь угодно глубоким и изощренным, но так и останется необразованным. Чем следовать одному философскому направлению, он начинает метаться; он сумбурен, недисциплинирован, своеволен. Отсюда следует, что необразованными я считаю и Конрада, и Стивена Крейна, и Генри Джеймса, и почти всех «художников слова». Образованность Шоу я уже опроверг. Наука и искусство не смогли укротить и достойно использовать таких впечатлительных людей — те непрестанно тяготели к намеренно непоследовательным парадоксальным способам мышления и образу жизни. При более взвешенной и обоснованной образовательной системе все могло сложиться иначе; а так — сохранив свой масштаб и свои свойства, люди эти ударились в произвольность и ирреальность, в какой живет обычный, необразованный человек.

Сам я не только был сравнительно лучше подготовлен к рациональному восприятию и имел к нему склонность; случилось так, что в те годы, когда ты открыт для впечатлений, я общался с людьми, не делавшими из жизни драму и думавшими логично. Правда, мать ощущала себя на сцене, но так бездарно, что я взбунтовался. Научное образование укрепило привычку воспринимать все четко и как можно более связно. Я с подозрением относился к романтическому вымыслу в поведении, я защищался, подтрунивая над собой, рисовал карикатуры, так что обилие рисунков в этой книге — не для украшения, они тесно связаны с историей моего ума. Я удерживаю себя от тщеславной, заманчивой позы. А ведь опасность эта была рядом и подстерегала меня. Человека изобличает то, над чем он смеется.

Умственному складу моей жены, Грэма Уолласа, Уэббов, да и социалистическим идеям я немало обязан тем, что мне удалось и в дальнейшем упорядочивать свой ум. Когда мне пришлось повстречаться с такими самозабвенными лицедеями, как Бланды, или с таким явным импрессионистом, как Конрад, я уже сложился и был защищен своими убеждениями. Я сражался (то удачно, то нет) с распространенной человеческой слабостью — рядиться в чужое платье, чтобы защитить себя. У меня были, да и есть, определенные «комплексы». На мой взгляд, лучшее средство против них — образование. Насколько это возможно, я видел себя как есть, без претензий, держал свою персону под контролем, даже если это грозило унижением. Я боялся позы не только перед самим собой, но и перед миром. Самолюбование меня отпугивало. И потому Конрадова персона романтичного, авантюрного, чрезвычайно артистичного бессребреника европейской закваски, хранящего в нашем гнусном мире кодекс незапятнанной чести, претила мне не меньше, чем то сочетание деловой хватки и незамысловатой, католической набожности, которое измыслил для себя Хьюберт Бланд.

Познакомившись у меня дома с Конрадом, Шоу сразу заговорил с ним с обычной для себя раскованностью.

«А знаете что, мой друг, — сказал он, — ваши книги не пойдут».

И, объяснив это как-то по-своему, продолжал в том же духе.

Я куда-то вышел, и вдруг Конрад меня догнал. Он был очень бледен.

«Шоу хочет меня оскорбить?» — спросил он.

Мне очень хотелось ответить «да», спровоцировав дуэль, но я сдержался.

«Он шутит», — сказал я и отвел Конрада в сад, чтобы он немного поостыл. Его всегда можно было озадачить такой фразой. «Шутит», «юмор» — какие-то непонятные английские фокусы.

Позже он пытался заставить Форда Мэдокса вызвать на дуэль меня. Если бы он добился своего, пески Димчерча обагрились бы кровью, моей или Хьюфера. Я сказал, что хьюферовская статья о Холле Кейне — гнусность и что тон ее — тон разжалованного лакея. Конрад передал это ему. Хьюфер пришел ко мне и обо всем рассказал. «Я пытался втолковать, что теперь не дерутся», — объяснял он.

В те дни Хьюфер подходил к жизни рационалистически. Его резкий сдвиг в сторону театральной позы — он даже переименовал себя в капитана Форда — стал заметен нескоро, после военных потрясений. Поэтому последнюю его книгу «То был соловей» читаешь с удовольствием. Вероятно, Конрад многим обязан их тогдашнему общению: Хьюфер очень старался «англизировать» и его, и его слог, показать ему английскую литературную жизнь того времени, дважды писал с ним вместе и тратил уйму времени, разъясняя ему точное значение того или иного слова.

Именно они побудили меня обдумать и определить свои воззрения на этот вопрос. Действительно ли мне это так важно? Как и всякому, мне нравятся удачные обороты, я всячески добиваюсь точности, когда она кажется необходимой; некоторые места, например первые разделы (§ 1–4) в главе «Как человек научился думать» («Труда, богатства и счастья человечества»), я переписывал по многу раз. Но я чувствую, что удачное слово — это дар, прихоть богов. Ему нельзя научиться; как бы вы ни старались писать ярко и убедительно, иногда вы все равно будете писать вяло и скучно. Писательское дарование так же неотчуждаемо, как божество. Можно пришпоривать прозу, «оживлять», но это не отвечает ее задаче. Конрад очень часто кажется мне назойливым, излишне цветистым, как индийское шитье, и лишь отдельные его пассажи да некоторые рассказы смогут, на мой взгляд, выдержать сопоставление с простой силой Стивена Крейна. По-моему, «Море и джунгли» Томлинсона{241}, хотя далеко не так отточено, тоньше и ярче описаний моря и джунглей у Конрада.

116
{"b":"560169","o":1}