Но позвольте мне вновь вернуться к тем, первым походам в театр. Все мои рецензии были удивительно скучными. В театре я ничего не смыслил, я был там не на месте. Не думаю, что мне вообще дано разбираться в нем, однако я никогда не ломал себе голову, не спрашивал себя: «Что же там, на сцене, творится? В чем суть этого странного иллюзорного мира?» Спроси я так, появилась бы точка зрения, я мог бы писать нормальные статьи, пусть даже разнес бы в пух и прах все приемы, какие есть, и все театральные механизмы.
Шоу, как и Джеймс, как и еще более изысканный его ученик Грэнвилл-Баркер{206}, твердо верил, что Театр — нечто определенное, законченное, достойное нашего служения ему, но чувствовал, что тут что-то не так, требовал иного театра, иной критики, иной аудитории, чем «заядлые театралы», однако все-таки мог вообразить несколько сотен людей, взирающих три часа на сцену, и полагал, что театральное действо может быть прекрасным, важным и даже первостепенным. У меня такой веры не было. Я обдумывал новое, невиданное человеческое сообщество, а уж найдется ли в нем место для театральных постановок, казалось мне не столь существенным. Да, какие-то представления будут, какие-то замечательные сплавы мысли, музыки и зрелища; но только археолог сможет разглядеть там огни сцены, будку суфлера, драматургов или размалеванных лицедеев.
Разумеется, я не очень четко представлял это в девяностых годах; однако уже убедился, что не театру питать мое вдохновение, и, видимо, по этой причине рецензии писал плохо, скучно. А вот неплохие пьесы я видел. В «Как важно быть серьезным» Александер сыграл так превосходно, что я совершенно забыл Гая Домвилла, а у Пинеро{207} в «Самой миссис Эббсмит» мне посчастливилось впервые увидеть и услышать молоденькую Патрик Кэмпбелл{208}, гибкую, прелестную, с дивным голосом.
Не больше месяца носил я новый костюм, пока бесцеремонное, но благодушное Провидение поняло всю бесплодность этой подневольной деятельности. Я страшно простудился, в мокроте опять появилась кровь, и в очередной раз выяснилось, что мне нельзя ходить по городу в любую погоду. Театр я передал в надежные руки Дж.-С. Стрита, который позднее стал вполне лояльным и вдумчивым цензором драматических произведений, и приступил к поискам какого-нибудь домика среди зелени за городом, чтобы написать новую книгу и закрепить успех, который несомненно должен был выпасть на долю «Машины» и сборника моих рассказов.
В Уокинг мы переезжали очень весело. Там разместился первый крематорий, но наши знакомые сострили по этому поводу не больше пяти-шести раз. Мы взяли взаймы сотню фунтов под залог тещиного дома в Патни, и за эту сотню фунтов, представьте, сняли полдомика на Мэйбери-роуд с миниатюрной оранжереей и видом на железнодорожные пути, где каждую ночь лязгали и гудели товарные поезда, не нанося особого урона нашему здоровому сну. Неподалеку, среди сосен, была чудесная заброшенная речушка с заводью среди трав, вербейника, таволги, незабудок, желтых водяных лилий, и мы часами блаженствовали на взятой напрокат байдарке. Повсюду простиралась нетронутая вересковая пустошь, где мы сначала бродили, а потом наловчились разъезжать на велосипедах, постепенно воскрешая былую привязанность к свежему воздуху. Здесь родился, а позже и воплотился замысел «Войны миров», «Колес фортуны» и «Человека-невидимки». Я гонял по песчаным проселочным дорогам, положившись лишь на Господа Бога, который, скажем прямо, ставил мне палки в колеса — после очередного падения я описал, что стало с моими ногами, и описание это впоследствии стало первой главой «Колес фортуны». Всюду, где катается мистер Хупдрайвер, катался и я. Затем я исколесил всю округу, подмечая дома и людей, которым суждено было пасть жертвой моих марсиан. В те годы велосипед был еще примитивным — появилась ромбовидная рама, но остановиться и спрыгнуть удавалось лишь тогда, когда педаль находилась в самой низкой позиции; тормоз на переднем колесе представлял собой какой-то невразумительный поршень. Тем самым приходилось двигаться дольше, чем хочется, как в том случае, когда мистер Полли перевернул мусорные ящики у магазина мистера Распера. И все-таки велосипед был самым быстрым средством передвижения — до автомобилей было еще далеко, и велосипедист чувствовал себя удальцом, эдаким властелином дорог, чего теперь нет и в помине.
Джейн была все такой же хрупкой, невесомой, и я, освоив велосипедное искусство, приобрел тандем, изготовленный для нас по специальному проекту. Мы принялись самозабвенно колесить по югу Англии. Здесь я вновь уступаю место небольшому фото и «ка-атинкам». На одной из них изображено начало путешествия через Дартмур к Корнуоллу. На другой вы видите, как Джейн впервые нанимает служанку.
В нашем домике мы счастливо и плодотворно прожили полтора года, а потом теща захворала, и стало ясно, что какое-то время нам придется жить вместе. Вскоре мы переехали в просторный особняк в Вустер-парке. Сразу же после того, как я получил развод, мы поженились. Ко времени переезда круг наших знакомств весьма расширился. Я не собираюсь перечислять всех, но один мой друг резко выделяется на фоне многих. Я говорю о некогда гонимом, а ныне забытом писателе Гранте Аллене. Наверное, за всю свою жизнь я так и не удосужился сказать, что ему я во многом обязан своим мировоззрением. Что же, лучше тридцатью пятью годами позже, чем никогда.
Он был лет на двадцать старше меня. В свое время, преподавая естественные науки в Вест-Индии, он пропитался молодым вином агрессивного дарвинизма. Вернувшись в Англию, он стал вдохновенно писать популярные книги по естественной истории. Популяризатором он оказался хорошим и обнаруживал явные признаки самобытного мыслителя. Однако годы учительства развили в нем склонность к догматизму, он немедленно увлекался любой идеей, которая забредала ему в голову. В те годы за научные статьи платили совсем мало, и Джеймс Пейн, редактор «Корнхилл мэгэзин», объяснил ему, что успеха и процветания лучше искать в заморских странах, где можно строчить для британских туристов незатейливые романы о местных достопримечательностях. Английские и американские обыватели, которые в те годы начинали колесить по всей Европе, с удовольствием читали легко написанные истории о чувствах и нравах, царивших в тех самых местах, на фоне тех ландшафтов, которые они только что видели. Этим работам Грант Аллен обязан громкой популярностью и немалым состоянием, которое, впрочем, лишь тяготило его. Давным-давно он заразился тем же интересом к биологии и социализму, который бередил и мою кровь. Он не мог только радоваться жизни — ему нужно было привнести в нее что-то новое. Его беспокоили социальное неравенство и сексуальные запреты, а к современным ему идеям и мнениям он относился критически. Я и сам пережил приблизительно такие же фазы внутреннего беспокойства, неустроенности и даже сильнее увлекся набиравшими силу знамениями грядущей жизни и Мирового государства.
Как и я, Грант Аллен так и не нашел ответа в современных достижениях науки: он не обладал ни терпимостью, ни взвешенностью настоящего ученого, благоговеющего перед членами Королевского общества и устанавливаемыми ими ограничениями. Такие вполне понятные книги, как «Происхождение идеи Бога» (1897) и «Эстетка физиологии» (1877), поражая своей дерзостью, не были подкреплены выверенными цитатами и ссылками на надежные источники; большинство современных исследований по незнанию или из пренебрежения он просто обделил вниманием. Для чисто популярных работ эти слишком оригинальны; для того, чтобы их всерьез принимали специалисты, слишком легковесны, но то, что в них есть ценного, через много лет восприняли (как правило, не выразив признательности) и более серьезные мыслители. Теперь это просто ворох книг, ветшающих на заброшенных полках, а его антропология стала легкой добычей для насмешек ученого и блестящего Эндрю Ленга.