— Михаил Леонтьевич! Это говорит Павлюк. Тут пришла товарищ Околова, виноват, госпожа Околова, Ксения Сергеевна, она будет более достойным директором больницы. Да, она здесь. Сейчас. Ксения Сергеевна, — обратился Павлюк к ней, — вот, возьмите трубку, на проводе новый заведующий горздравотделом профессор Мурашко. Вы его знаете.
Ксения подошла к телефону, подумав: «Профессор? Еще несколько дней назад он был доцентом!»
— Здравствуйте, Михаил Леонтьевич, я вас слушаю!
— Рад слышать ваш голос, милая Ксения Сергеевна! Сами понимаете, что кроме вас возглавить 2-ю городскую больницу некому. Исполняющий должность Павлюк малоопытен, а мы переводим к вам и психиатрическое, и венерическое отделения. У вас остался еще кое-кто из раненых! Такие, скажем, как полковник Тищенко. Их надо подлечить и сдать немецкому командованию. Обязательно. Не отказывайтесь… Власти воспримут это как саботаж, сами понимаете, чем это пахнет.
— Неужели нет никого другого?
— Кого? Беллу Буксон, Сару Эвензон и Гершковича? У вас в больнице жидовское царство…
— Ну, зачем вы так? Хорошо, я согласна! — Сжимая в руке телефонную трубку, Ксения лихорадочно думала: «Как быстро перекрасился этот Мурашко. Да, здесь, на этой стороне, я буду полезней… Может быть, удастся кого-то спасти…»
Так, словно перешагнув какой-то порог, начала явную и тайную деятельность Ксения Околова.
3
30 октября они выехали из Варшавы. Их провожал Вюрглер. Отводя в сторонку Околова и Ольгского, он что-то сказал, и они потом долго разгуливали по перрону.
— Наше начальство что-то не поделило, — заметил Гункин.
— Пусть тебя начальство не волнует, оно договорится, — глядя на подходящий состав, ответил Денисенко.
— Я всегда держусь от него подальше. Вы поедете в Смоленск, а я остаюсь связным в Витебске.
— Там поглядим, — закуривая, пожал плечами Денисенко.
31-го они пересекли бывшую границу СССР и въехали на занятую немецкими войсками территорию, названную с 1 августа 1941 года «генеральным губернаторством».
— Идите сюда! — пригласил Околов своих спутников, стоя в коридоре у окна, когда вагон загремел среди пролетов моста через Буг. — Вот он, Брест-Литовск, позор России! Здесь в восемнадцатом году был подписан мир Совдепии с Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией, по которому аннексировалась Польша, Прибалтика, часть Белоруссии и Закавказья и взималась контрибуция в шесть миллиардов марок.
— Мирный договор через девять месяцев был аннулирован! — будто невзначай произнес Денисенко, глядя на поросшие кустарником и травой земляные валы, на развалины фортов и казарм, на обводные каналы, где, освещенные весенним солнцем, поблескивали золотом высокие, кое-где изувеченные тополя, а плакучие ивы, низко склоняясь над тихой водой, то ли дремали, то ли прислушивались к ее тихому журчанию.
У соседнего окна тихо разговаривали два немца, и одному и другому было за сорок. Денисенко прислушался.
— Вот тут, на Западном острове, — бубнил стоявший вполоборота к окну высокий и крепкий, судя по говору, баварец, — в ночь на двадцать второе июня после сумасшедшего артиллерийского и минометного обстрела мы окружили подавляющими силами нашей славной сорок пятой дивизии пограничные отряды, проникли по мосту у Тереспольских ворот в цитадель, вон видишь развалины на возвышенности, это раньше была церковь. — И немец, указав пальцем в сторону разрушенной кирпичной церкви, продолжал: — Мы думали, что сопротивление подавлено и русскими владеет паника. Так наша дивизия брала Варшаву, так мы занимали Париж! А тут… все иначе. Кругом было тихо, никто не стрелял. Закрепившись в цитадели, наши автоматчики двинулись к восточной оконечности острова, чтобы овладеть полностью всем Центральным островом крепости. Идем, строчим из автоматов по окнам, так, на всякий случай, проходим мимо обнесенного бетонной оградой здания и вдруг слышим протяжный, наводящий жуть подземный гул, и тут же распахиваются ворота и с яростными криками «ура!» в середину нашего подразделения врезываются со штыками наперевес русские! Это было так неожиданно и страшно, что мы кинулись бежать: головная часть на восток, а хвост на запад… — Гитлеровец сунул в карман руку, не торопясь достал портсигар и, раскрыв его, с убежденностью произнес: — Тут я и понял, что такое русские. О, это страшный народ… Он не хочет знать правил войны. О, о!…
— Брось, Фридрих, мы уже разделались с ними! Если они разбегаются от нас, то потом им уже в кулак не собраться. Как вы с ними справились в крепости?
— Половина нашего отряда пустилась бежать к берегу речки, которая раздваивается, образуя остров, и называется Мухавец. Нас преследовали, прижали к берегу. Мы пытались спасаться вплавь: нас убивали, кто оставался на берегу, тех тоже убивали. Я спасся чудом, притворившись мертвым и пролежав весь день, только на следующую ночь проплыл под водой к восточному валу. А в крепости русские, как сумасшедшие, сопротивлялись отчаянно, бессмысленно еще двадцать девять дней. Сколько там наших солдат полегло! Они не хотят знать правил войны!
«Да, вот оно, наше первое «Бородино»! Наша непреклонная воля, презрение к смерти. Солдаты идут в штыки на автоматы, с бутылкой горючей смеси на танк…» — И Денисенко еще долго стоял, прислушиваясь к беседе немецких офицеров, глядя на пожарища, разбитые вокзалы, искореженные железнодорожные пути, лачуги с соломенными кровлями, заросшие кустарником овраги.
У мостов сереют, будто покрытые паршой, минные поля, кое-где поросшие колючим чернобылом. По всему видно, что и люди здесь живут суровые, колючие.
…Светит осеннее солнце. В его белесом свете чудится жуткий отблеск смерти. Поезд катит из долины в долину, мимо исчерченных тенями берез и елей, унылых пепельно-серых полей, прямо на север. Справа время от времени поблескивает река. Здесь Днепр неширок.
Паровоз часто притормаживает, словно никуда не спешит. У переездов и мостиков, вдоль полотна, сереет паутина проволочных заграждений, кое-где стоят бункеры, из их амбразур поблескивает вороненая сталь. Разгуливают с автоматами хмурые охранники в серо-зеленых шинелях, поглядывая на проходящий поезд.
В Орше стояли долго. Мимо мчатся составы с танками, машинами, длинноствольными пушками, солдатами. Наконец поезд трогается без сигнала, будто выкрадывается, и постепенно набирает скорость. И вдруг снова останавливается. Паровоз, жалобно плачет, его надрывный гудок разносится широким веером причитаний по долине и прячется где-то за холмами.
Напротив стоят теплушки. Мордастые стражи отодвигают двери в ожидании приближающейся колонны людей. Она ползет серой, безликой лентой, мужчины в ватниках, в стоптанных кирзовых сапогах, истрепанных дерюгах, женщины в пальтишках, закутанные в платки, идут, едва переступая ногами, будто вытаскивают их из грязи. В их глазах тоска, слезы и злоба. Стражи встречают их возгласами, похожими на лай: «Лос, лос!» — и заталкивают в вагоны.
«Собственные выкрики и ругань разжигают ненависть в них самих, это глубоко продуманная, испытанная система со своими запевалами и дирижерами», — думает Денисенко, поглядывая на Околова и Гункина, и цедит:
— Их глаза как ножи.
— Во время войны законы безмолвствуют, — строго произнес Околов. — Это все пособники партизан. Придется ко всему привыкать.
Николай Гункин, вытянув длинные ноги, уныло уставился в сторону. Мягкие губы его плотно сжаты. За очками не видно глаз. Михаил Ольгский углубился в книгу.
Поезд дернулся, застучали буфера. Видимо, машинист, глядя на все это, срывает злость на паровозе или на пассажирах. И снова мелькают причудливые очертания холмов, вытягивающихся в целые гряды, и столь же причудливые озерные котловины, переходящие в заболоченные полевые и лесные равнины. Та же глушь и безлюдье.
В Витебск прибыли 2 ноября. На вокзале группа разделилась. Околов не терпящим возражения тоном сказал:
— Ты, Миша, и вы, Николай Федорович, отправляйтесь на Большую Революционную сорок четыре. Спросите Кабанова Георгия Родионовича. Скажите, от меня. Пароля не надо. Это тот, что бежал из черновицкого ДПЗ. А мы, — он обратился к Алексею Денисенко, — пойдем на Марковщину. Встретимся вечером на Ветеринарной.