Принадлежность поэта к деревне еще не дает права считать его поэтом деревни. Когда-то вся Россия была деревенской. И в этом нет ничего зазорного ни для России, ни для Прокофьева. Просто нужна точность, ибо одна ошибка повлечет за собой другие. Прислушаемся к стихам поэта: «Мы солнцем над Баварией стояли и стоим!» Нет, здесь куда больше, чем деревенская околица.
Александр Прокофьев не был бы тем поэтом, каким мы знаем его теперь, если бы уже в начале пути не прошел суровую школу больших категорий — таких, как Эпоха, Бессмертие, Диктатура, Революция, Держава. Поэт вел разговор по большому счету. В стихах о революционере он сказал:
Это их именами открывается книга Бессмертья.
Как от натиска Революций получает движенье
Земля!
Революция — высший взлет народного самосознания. Она дала революционный заряд всей нашей поэзии на долгие годы вперед. Под ее знаком рождались лучшие наши поэты, начиная с Владимира Маяковского и Сергея Есенина. Тот, кто отходил от революции, отходил от самой поэзии — и талант его слабел. Примером тому служит поэтическая судьба Бориса Пастернака. Расцвет его творчества приходится на те годы, когда он слушал Время, слушал Революцию. Утратив эту способность, он утратил то, что составляет сущность поэзии. И никакие формальные ухищрения уже не смогли восполнить утраченного. Напоминаю об этом печальном факте лишь для того, чтобы подчеркнуть, какое огромное двигательное значение имеет Революция для всей нашей поэзии, в том числе и для поэзии Прокофьева. От нее — все другие большие категории. Мир проглядывается с ее высот, а не с конька на крыше деревенского дома.
Поднимая народы на смертную битву с врагами,
Словно соколов, годы отпуская в полет,
Неразведанный путь, но единственный пробивая
штыками,
Молодая Эпоха в грозе небывалой встает.
Конечно, позднее стихи Прокофьева будут иными. В них ворвется человеческий быт со всеми его зримыми, ощутимыми деталями — с дождями и ветрами, с радостью и слезами, с озорством, шуткой и гневом. И уже во всем будет сказываться школа больших категорий. Малое всегда будет принадлежать большому.
Поэтический талант Александра Прокофьева замешивался не так просто. Тот, кто внимательно читал его ранние стихи, заметил, что этот поэт не был глух к творчеству поэтов Запада. В отдельных его стихах 30-х годов явственно слышится ритмическая манера Киплинга.
«Разговор по душам», «Мы», «Эпоха» да и другие стихи написаны в свойственной Киплингу манере наступательного марша:
Мы шли от предгорий к морю — нам вся страна
отдана,
Мы ели сухую воблу, какой не ел сатана!
Из рук отпускали я руки окрашенный кровью стяг.
Мы столько хлебнули горя, что горе земли — пустяк!
Автор шести песен о Ладоге, уже определивших его лицо, обращается к Киплингу не затем, чтобы походить на него, а затем, чтобы спорить с ним. В данном случае заимствование формы имеет еще и философский смысл. Киплинг говорит: этих форм достойны только мои идеи, только энергия мужественных завоевателей. Беря ту же форму, Прокофьев говорит: эта форма может быть наполнена более возвышенным и более благородным содержанием. И тогда начинает звучать маршевый ритм Революции: «И все-таки, все-таки, все-таки прошли сквозь огненный шквал. Ты в гроб пойдешь — и заплачешь, что жизни такой не знал!» Но уже в стихотворении «Смерть пулеметчика Евлампия Бачурина» киплинговский ритм взорван новой, чисто прокофьевской интонацией: «Обстановочка — ахова!» А позднее поэт откажется от этих заданных себе форм. Одно дело доказать, что ты можешь, другое дело — быть самим собой.
Прослеживая пути развития поэтического дара Прокофьева, некоторые критики часто переоценивают влияние одних поэтов и недооценивают влияние других. Так, с певцом Олонии связывали — одни с оговорками, другие без оговорок — имя Клюева. Не берусь судить о тех ранних стихах, которые могли остаться за пределами книг. Сужу лишь о том, что напечатано. А во всем, что издано Прокофьевым, невозможно отыскать ничего клюевского. В стихах «ладожского дьячка» — «трезвонит Лесной Пономарь», в стихах Прокофьева — перезаряжают револьверы. Видимо, некоторых критиков смущает то, что оба поэта — земляки, что оба они ходили в одни те же кладовые народного языка. Ходить-то ходили, да выпасли разное. В богатейших кладовых народного языка есть и залежавшийся товар, пропахший ладаном и пылью. Клюев ходил за ним. Чихал, но выносил, признаваясь: «Блюду я забвенье, сны и гроба». Прокофьев, брал лишь то, что жило и работало, что должно было жить и работать.
«Гори, гори ясно, чтобы не погасло!» —
Так поют в России, так поют.
Ставит солнце золотое прясло,
Колья кузнецы ему куют.
Пытаясь обнаружить влияние Клюева на творчество Прокофьева, критика в то же время явно недооценивает роль таких поэтов, как Александр Блок и Сергей Есенин. Однако не следует искать чего-то формально похожего на стихи этих поэтов. Киплинг — эпизод, хотя и заметный, а Блок и Есенин вошли в творчество Прокофьева более органически, а потому и подспудней. Они не могли не влиять уже потому, что были огромными поэтами и очень много думали и писали о России, которая стала одной из главных тем и у Александра Прокофьева.
Взглянем хотя бы на эпиграфы, взятые из стихов этих поэтов. Так, стихи о битве на Волге увенчаны строчкою Блока: «За рекой поганая орда». Разве эта строка, да и сами стихи, не родня таким строчкам Прокофьева: «Красный стяг над полками России, черный флаг над поганой ордой»? А разве не подошли бы в качестве эпиграфа к поэме «Россия» и такие строки Блока: «За Непрядвой лебеди кричали, и опять, опять они кричат…»? Если не ко всей поэме, то к большей ее части?
Не менее ощутимо и влияние Есенина. Прежде всего Прокофьева и Есенина роднит чувственное восприятие природы. Без нее их поэзия немыслима. В ней и жизнь, и философия жизни. Влияние сказалось и в стихах, посвященных любви, и в стихах о Родине. «О Русь, взмахни крылами!» — этот есенинский призыв нужен был Прокофьеву, чтобы сказать свое:
Да, есть слова глухие,
Они мне не родня,
Но есть слова такие,
Что посильней огня!
Они других красивей —
С могучей буквой «Р».
Ну, например, Россия,
Россия, например!
Есть еще одно имя: Маяковский. В близости Прокофьева к Маяковскому меня привлекает тоже не внешняя похожесть строк одного поэта на строки другого. Если придерживаться только этого принципа, то эпигонам легче всего попасть в родственники к великому поэту. Они будут появляться с легкостью и нахальством пресловутых детей лейтенанта Шмидта из «Золотого теленка» Ильфа и Петрова. Нечто подобное замечено Прокофьевым в стихотворении «Поразбивали строчки лесенкой». Легко назвать себя последователем Маяковского, но попробуйте взвалить на себя его великий груз. «Ужель того не знают птенчики, что он планетой завладел? Они к читателю с бубенчиком, а он что колокол гремел».
Любовь Прокофьева к поэту революции — давняя и несуетная. Сейчас в любви к Маяковскому объясняются даже те, кто при жизни поэта портил ему кровь. История сохранила немного признаний, датированных тридцать первым годом.
…Я ни капли в песне не заумен.
Уберите синий пистолет!
Командармы и красноармейцы,
Умер
Чуть ли не единственный поэт!
Я иду в друзьях.
Обращение Прокофьева к командармам и красноармейцам сделано в стиле самого Маяковского, тем и важнее признание: «Я иду в друзьях». В этом признании было и обещание не изменять творческой дружбе. Сейчас уже можно сказать, что Александр Прокофьев не бросил слов на ветер. Поэтому и приятно среди множества давних строк поэта заприметить именно эту строчку.