на клок
волос
пег.
Я узнал,
удивился,
сказал:
«Здравствуйте
Александр Блок.
Лафа футуристам,
фрак старья
разлазится
каждым швом».
Блок посмотрел —
костры горят —
«Очень хорошо».
И сразу
лицо,
скупее менял,
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
«Пишут…
из деревни
сожгли…
у меня…
библиотеку в усадьбе».
Вот это «скупее менял», «мрачнее, чем смерть» и придыхания «сожгли… у меня» можно было бы отнести к разряду полемических издержек, если бы потом это не стало литературной директивой, доведенной до школьных программ, укреплявшей ложный тезис о двойственном восприятии революции Блоком. В то время оспаривать такой тезис было трудно по двум причинам. Первая: общественность не располагала блоковскими документами в том объеме, в каком мы имеем теперь. Вторая: футуристы всегда претендовали на поэтическую монополию, и то, что не удалось их группе, выпало на долю Маяковского после смерти. Между тем в замечательной поэме «Хорошо!», написанной в 1927 году, в отношении к Блоку Маяковский грешит футуристическими пристрастиями.
Уже более полувека с нами нет Блока, всего на десять лет меньше — Маяковского. Когда-то эти два великана спорили — спорили не по пустякам, а по одному из коренных вопросов революции: как относиться к старой, дореволюционной культуре? Они не доспорили. Возможно, Маяковскому в 1927 году казалось, что последнее слово в споре остается за ним. Но на роль арбитров в этом споре время выбрало и нас. Наша любовь к ним диктует нам быть документально точными. Нет сомнения, что о своей сожженной библиотеке в Шахматове Блок сообщил Маяковскому с большим огорчением, и не потому только, что библиотека была его личная. Он смотрел дальше, уже тогда понимая, что за сожженные библиотеки и разрушенные здания народу-победителю придется еще раз платить. Теперь мы знаем, как Блок в ту пору отреагировал на стихотворение Маяковского «Радоваться рано», в котором тот призывал разрушить дворцы и другое «старье», охраняемое «именем искусства». «Не так, товарищ! — начал он свой ответ главе футуристов. — Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи… Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира…» Если бы жизнь страны пошла по рецептам футуристов, не видать бы нам ни Зимнего, ни тех великих сокровищ искусства в нем, которые учат нас сегодня красоте.
Подлинное отношение интеллигента Блока к революционным событиям было недвусмысленно выражено им в статье «Интеллигенция и Революция», написанной в январе 1918 года, что само по себе было подвигом. В ней он писал: «Она (революция. — В. Ф.) сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда — о великом». После этого он спрашивает: «Что же вы думали? Что революция — идиллия?»
Так и думали те, к кому обращался Блок, а обращение, как видите, было почти личным. Вокруг статьи и самого Блока поднялся шум не из тех «высоких» и «благородных» побуждений, о которых деликатно напоминала статья. В ее хулителях заговорила каста, белая косточка с ее полупривилегиями, любившая поговорить о народе, повздыхать о его тяжелой доле, а теперь, когда народ взял свою судьбу в собственные руки, напугавшаяся его прямолинейности. Другое дело, если бы народ получил некоторое облегчение из их интеллектуальных рук, а то ведь тот, не спросясь, решил действовать самостоятельно. Среди ополчившихся на Блока его прежние единоверцы по символизму — 3. Гиппиус, Г. Чулков, критик Ю. Айхенвальд, «теоретик» имажинизма В. Шершеневич, не говоря уже об откровенно кадетских писаках. Все они вдруг оказались специалистами по революциям, как в наше время нет отбоя от «специалистов» по социализму.
Как свидетельствует сам Блок, размежевание произошло не вдруг. В неотправленном письме к 3. Гиппиус он пишет: «Нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я еще мало видел и мало сознавал в жизни. Мы встречались лучше всего во времена самой глухой реакции, когда дремало главное и просыпалось второстепенное… Не знаю (или — знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало — могло быть во много раз больше». Характерно, что Блок опускает здесь февральскую революцию, буржуазный характер которой он в полной мере постиг, будучи сотрудником Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию преступлений царских министров. В это время он сам увидел не только старую разобранную машину, поступившую на свалку истории, но и новую, слегка подновленную эсерами для той же грязной работы. На этом-то окончательно и сформировался Блок, не только как великий поэт революции, но и как прозорливый политик, устремлявший свой взгляд в наше время.
В русской интеллигенции тех времен мне видятся два резко очерченных и крайне противоположных типа: реальный Александр Блок и созданный Горьким, тоже почти реальный, Клим Самгин с его скептической памятью: «Да был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?» У Блока — неудовлетворенность собой, поиск истины на уровне ученого, непреклонность в отстаивании добытой правды, концентрация личности до одной обжигающей идеи — Революции; у Самгина — себялюбие, видимость поиска, интеллектуальный паразитизм — на чувстве своей исключительности, приспособленчество, полная деградация личности. В этом межполюсном пространстве встанет множество творческих типов с разной степенью таланта, чувством правды, ответственности, благородства и поиска.
Говоря о судьбе Блока, нельзя в сравнительных целях не вспомнить другие поучительные судьбы — Ивана Бунина, например. Художник-реалист высокого класса, один из последних представителей дворянской литературы, правда, уже ослабленной, малограмотный политик, Бунин принес себя в жертву сословному гонору. Начинал же он в силе зрелого Некрасова и живописно и совестливо, как в «Родине»:
Они глумятся над тобою,
Они, о родина, корят
Тебя твоею простотою,
Убогим видом черных хат…
Так сын, спокойный и нахальный,
Стыдится матери своей
Усталой, робкой и печальной
Средь городских его друзей.
Глядит с улыбкой состраданья
На ту, кто сотни верст брела
И для него, ко дню свиданья,
Последний грошик берегла.
К сожалению, часть русской интеллигенции, в том числе и сам Бунин, проявила потом непростительную историческую забывчивость в отношении того самого «грошика», который сберегала для нее родина. Что греха таить, и сегодня среди нашей советской интеллигенции мы найдем таких же забывчивых. Если старой интеллигенции еще простительно в том смысле, что для понимания своего положения ей нужно было поднимать глубокие пласты русской истории, то для нас, в большинстве своем — интеллигентов в первом поколении, еще все на виду. Грошик, отданный на нашу интеллигентность, еще в обращении. Скажем прямо, Иван Бунин, начавший по-некрасовски народно, в годы революции проявил близорукость, за которую потом расплачивался муками унижения на чужбине. Сегодня не чужбина сохранила память о нем, сберегла его слово, а мы, и не потому, что в нас нет к нему чувства укора, и не потому, что в нас слишком уж развито чувство всепрощения, — нет, мы его сберегли из соображений более высоких и вместе с тем простых, в заботе о нашей культуре как народном достоянии, полученном за большую цену. Каждый большой талант народу чего-то стоит, поэтому у народа есть на него хозяйское право, так же как право на Шаляпина. Кстати, в конце жизни они и сами это поняли. Эти огромные таланты должны были отработать и отрабатывают!..