Помню, в Иркутске, пропустив одну-две встречи, я шел к Василию Стародумову, работавшему тогда в нашей заводской многотиражке. Если в его квартире был беспорядок, надо было ждать восторженного возгласа:
— Чего же ты опоздал? У меня только что был Ваня Черепанов! — и, захлебываясь от восторга, начинал рассказывать, как после стихов любимый им Ваня перевернул в его квартире все кверху дном. От Стародумова же я узнал, что бесшабашный поэт, с которым меня так хотели свести из особого любопытства — что получится? — побывал в Москве, добился встречи с Алексеем Толстым и сочинил разговор с ним, очень напоминавший воображаемый диалог Пушкина с русским императором.
И вот уже в Новосибирске, когда я стал изредка приходить в литобъединение при Союзе писателей, меня встречали возгласами, знакомыми по Иркутску:
— А у нас был Боря Богатков! Какие стихи прочитал!
Тут я невольно осматривал помещение — не найду ли вещественных следов его пребывания, но все вещи стояли на своих привычных местах. Новосибирский вариант «моего поэта» был строгим, собранным, торопливым. После госпиталя Борис Богатков с лермонтовской жаждой жизни торопился снова на фронт. Именно жажда жизни призывала его к активной борьбе, к боевым товарищам, которых он вынужденно оставил на фронте. Это его настроение передавалось через отдельные фразы, брошенные им, через стихи, только что прочитанные на ходу:
У эшелона обнимемся.
Искренняя и большая,
Солнечные глаза твои
Вдруг затуманит грусть.
До ноготков любимые,
Знакомые руки сжимая,
Повторю на прощание:
«Милая, я вернусь».
Потом я видел эту девушку — сестру одного из наших литкружковцев, высокую и голубоглазую, едва ли понимавшую всю глубину чувств, вложенных в простые по форме стихи. Нет, совсем не хочу сказать, что она была равнодушна к стихам, скорее, наоборот, она была к ним, может быть, слишком привычна, чтобы выделить их из множества стихов молодых поэтов, окружавших ее. Меня всегда удивляла в этих стихах наивно-смелая характеристика — «искренняя и большая». Очень уж как-то просто. Но теперь вижу в ней «зерно» той настоящей поэзии, которая всегда чуралась вымученных красивостей.
Я должен вернуться, но если…
Если случится такое,
Что не видеть мне больше
Суровой родной страны, —
Одна к тебе просьба, подруга:
Сердце свое простое
Отдай ты честному парню,
Вернувшемуся с войны.
Как-то по-народному мудро и просто. Теперь для меня это больше, чем стихи. Это подлинный человеческий документ, скрепленный печатью судьбы.
Потом, когда он уехал на фронт, его внешний облик у меня стал ассоциироваться с обликом Александра Матросова, фотографии которого появились в печати: знакомое лицо рабочего парня, сверстника, грамотного больше по жизни, чем по книгам, самозабвенно верящего в коммунистическое будущее, не допускавшего в мыслях ни крохотной возможности того, что Советская страна может оказаться побежденной фашистами. И то, что фашисты оказались на нашей земле, было для него не только противоестественно, но и несовместимо с сознанием собственной жизни, жизни товарищей, всей страны. Отечественная война стала для него не только всенародной, но и глубоко личной.
Впереди — города пустые,
Нераспаханные поля.
Тяжко знать, что моя Россия —
От того леска — не моя…
До Отечественной, борясь с собственнической психологией, мы ко всему приставляли не «мое», а «наше». Теперь, по законам диалектики, высшее чувство коллективизма проявилось в богатковском частнособственничестве: «Моя Россия». Отсюда все — горечь, гнев, порыв — «только бы прозвучал короткий, долгожданный приказ: «Вперед!»
По тем личным впечатлениям, которые я вынес из короткого пребывания Богаткова в Новосибирске, и по немногим его стихам у меня сложился образ удивительно цельного молодого человека, я бы сказал, типичного для предвоенных и военных лет. Не случайно его внешний облик у меня ассоциировался с Александром Матросовым. Наверно, и душевно они были братьями-близнецами. Оба погибли в одном всепоглощающем порыве «Вперед!». Мне кажется, в поэме Александра Смердова «Пушкинские горы», посвященной памяти Бориса Богаткова и Георгия Суворова, это душевное состояние в момент атаки передано сильно и точно:
Сейчас — минута дорога —
Она пришла, настала…
…В глаза багровая пурга
Озлобленно хлестала.
Вперед, вперед — стихи поют,
Над глухотой, над болью.
«Есть упоение в бою» —
Не это ль? Не оно ли?..
Ни в его человеческом поведении, ни в его поэтическом проявлении себя не было ничего случайного. Его короткий, но яркий жизненный путь опровергает утверждение некоторых «теоретиков», отказывающих героическим проявлениям личности в элементе сознательности.
Для Богаткова отважная боевая жизнь была программной еще до армии. Среди его немногих вещей есть стихотворение «Сквозь ливень», написанное в 1940 году, в котором говорится, что лучше смело шагать сквозь грозу, чем, переждав ее, плестись потом за другими. Судя по стихам, он все время выверял себя не только в морально-нравственном плане, но и в своей социальной принадлежности. Он пишет о своей ранней зависти к отцу, принадлежавшему к железной когорте коммунистов-революционеров, о готовности с оружием в руках защищать его завоевания («Совершеннолетие», написанное, видимо, тоже до войны).
Передо мной лежит тоненький сборник стихов «Родина», изданный в Новосибирске в 1944 году. Он открывается стихами Бориса Богаткова, а закрывается моими. Нас представили читателю в алфавитном порядке, но если бы этот порядок был иным, все равно сборник следовало бы открыть стихами Богаткова. Так программно они звучали тогда, так звучат и сегодня:
Молодость за все родное биться
Повела ребят в огонь и дым,
И спешу я присоединиться
К возмужавшим сверстникам своим!
Когда я думаю о Богаткове, я всегда вспоминаю и других талантливых ребят, погибших на взлете и не успевших развиться в ту полную силу, какая была им дадена природой и жизнью. Для меня память о них — не только воздание почести, но и факт творческий. Однажды войдя в мою жизнь, они никогда не выходили из нее. В трудные минуты — житейские ли, творческие ли — они как бы призывались мною для работы. Одна мысль, что, будь в живых, эти ребята такое бы выдали! — придавала мне силы, находчивости. Без этой внутренней ответственности перед их памятью, как перед памятью многих поэтов и не поэтов, во мне было бы меньше творческих сил, меньше стойкости в своих убеждениях. Больше того, я думаю и о том, что, будь они живы, они бы имели возможность развить свои поэтические идеи, отстаивать их, завоевывать и воспитывать своего читателя. Значит, живущим сегодня поэтам надо помнить, с какими верованиями и чаяниями они ушли от нас, понять эти верования через их слово, оставленное нам. По возможности взять на себя хоть часть не сделанной ими работы в поэзии. В этом и заключается главный долг нашей памяти.
Для меня встреча со стихами Бориса Богаткова — больше, чем встреча с юностью. Радостно сознавать, что душевные порывы погибшего поэта продолжают оставаться с нами. Так, я очень обрадовался, когда встретил его стихи в большом томе «Библиотеки поэта» рядом со стихами других поэтов, разделивших общую судьбу. При этом пришлось и огорчиться. Не знаю, по чьей вине — вине ли составителей книги В. Кардина и И. Усок — в стихах появились неоправданные поправки, кем-то и непонятно зачем дописанные строфы. Зачем, например, было менять «Совершеннолетие» на — «Из школьного дневника»? Но это еще самое невинное вмешательство в текст. Читаю стихи: