Распутин подробно описал и быт, и въевшиеся издавна привычки, и нравственные правила русских людей, обручившихся с северной тундрой. С восхищённым удивлением услышал он здесь язык, сохранившийся со средневековья, — для златоуста и словознатца, каким писатель проявил себя, это был чудесный подарок. Впрочем, речь о том ещё впереди. А закончил свой очерк «Русское Устье» приметливый автор, как всегда, мудрыми и пронзительными словами, обращёнными к нам, современникам, — они и тревожат, и взывают к несуетному размышлению, и призывают к начатому предками делу:
«И если б поднять из-под покосившихся крестов русскоустинскую рать да спросить их, потомков поморов и мужиков: что это было, когда глаза ваши искали работу, а руки ваши делали её? Не суета ли сует, не щепа ли для проносной воды?..
И что бы ответили они? Что никто не живёт для себя, а только продолжает подготовление жизни для других, всё продолжает и продолжает, не споря ни с передними, ни с задними, и в таком неустанном подготовлении и есть искомый смысл. Или сказали бы, что они пустили крепкие корни, труды свои свершили сполна — и разве не мы взросли на этих корнях? Или с укором кивнули бы на Индигирку в сторону океана: чьи это берега, нешто не российские? Или какую-то новую, неведомую нам истину открыли бы, от которой всё наконец встанет на свои места, всё ляжет кирпич к кирпичику в единую полезно-устроительную стену.
И когда оттолкнулись мы от причала в Полярном и двинулись дальше на север к последним русскоустинским летникам, растянутым едва ли не до самого океана, чудилось после этих неясных дум, что стоят по берегам, по тому и другому, караульные фигуры и, вглядываясь в нас, переговариваются: кто же это и по какой надобности гребёт, что за чудной и беспонятливый народ народился, который словом доискивается до слова. А если б делом до дела? Чего проще и крепче!
В тот день, когда отошли мы от Полярного, прояснило: далеко-далеко было видно и слышно».
И нам, читателям, после этих слов стало дальше, в ту и другую сторону от нынешнего дня, видно и слышно…
«Песчаная Венеция»
В девяностые годы, готовя книгу «Сибирь, Сибирь…» к переизданию, Валентин Григорьевич решил дополнить, обновить некоторые очерки в ней. В большей степени, по его мнению, в этом нуждалось повествование о Кяхте, небольшом городке на монгольской границе. Когда-то Кяхту называли «чайной столицей» Российской империи за беспрерывный поток караванов с ароматным товаром из Китая и «песчаной Венецией» — за красоту дворцов, выстроенных местными купцами. Распутин собрался посетить городок и попросил меня составить ему компанию в поездке: за тридцать лет работы журналистом в Бурятии я многократно бывал в Кяхте. Писателя сопровождал фотохудожник Борис Дмитриев.
Мы поехали на легковом автомобиле в середине октября, проведя в Иркутске традиционный праздник русской духовности и культуры «Сияние России». Путь был не ближним — восемьсот километров, поэтому остановились на ночёвку в Улан-Удэ у моей сестры. Её муж возглавлял одно из управлений в администрации президента Бурятии. Не удержавшись, он позвонил вечером главе республики и сообщил, какой гость направляется в Кяхту. Президент назначил нам встречу рано утром следующего дня.
Во время разговора в высоком кабинете можно было вновь убедиться, какой необычайный авторитет имел Валентин Григорьевич в любом уголке России. Президент просил… ну, например, повлиять на хозяев ангарских ГЭС. Стоимость электроэнергии, которую они гонят в Бурятию, намного выше, чем в Иркутске. Владельцы турбин забывают, возмущался хозяин кабинета, что Байкал питается реками, текущими с восточного берега «моря», что именно оно, общее для двух регионов, позволяет вырабатывать дешёвую электроэнергию. Или ещё проблема, из многих других: авиакомпании страны сократили рейсы из столицы республики во все крупные города, даже в Москву. Ими руководит только прибыль. А интересы людей?
Судя по настроению руководителя республики, ему казалось, что прославленный писатель может всё…
Видимо, предупреждённые сотрудниками президента, кяхтинцы уже ждали Распутина. У здания районной администрации машину встречали несколько человек. Знакомство было дружеским, но какая-то потерянность отпечаталась на всех лицах. В Кяхте тогда, как и по всей стране, месяцами задерживали зарплаты и пенсии, большинству жителей негде было приложить руки, пришло в упадок всё городское хозяйство. О безысходности и придавленности новых и старых знакомцев писатель сказал в первых же строках своего дополнения к прежнему, десятилетней давности, тексту:
«Что значит десятилетие для богатой и красочной истории Кяхты — только один шаг… Но этот шаг, внешне малозаметный, если смотреть на Кяхту со стороны, изнутри оказался окончательным вдвижением в какой-то глухой тупик, в неподвижность, при котором организм дышит, надеется, ищет деятельности и — не находит, изъятый из обращения, точно вещь…
Сравнивать приходилось двойным сравнением — с тем, что, по описаниям, было раньше, лет сто назад, и с тем, что застали мы в первый приезд. Уже тогда не нашли мы слободы с её знаменитой улицей миллионеров в 35–40 усадеб, посредине которой проходил бульвар, упирающийся в общественный сад. К саду примыкала площадь, а на ней царствовал построенный итальянцами с невиданной роскошью Воскресенский собор. За собором начинался обширный Гостиный двор, куда свозился чай и производилась его переработка и расфасовка.
Воскресенский собор в середине восьмидесятых находился в лесах реставрации, которыми он был окружён к тому времени лет пятнадцать. Они простояли ещё лет пять и сгнили, а собор, наполовину отремонтированный, приготовляемый для создания в нём музея географических открытий в Центральной Азии, во второй раз после революции постигло ещё большее разрушение и надругательство. Граждане обнищавшей „свободной“ России после 1991 года, как и граждане „свободной“ Монголии, кинулись в торговлю, и по обе стороны контрольно-пропускного пункта на границе рядом с собором выстроились километровые очереди „челноков“. Они простаивали в ожидании досмотра долгими часами и ночами на ветру и морозе. Чтобы развести костры и согреться, „коммерсанты“ обдирали в соборе всё, что могло гореть, а в его стенах устроили общественный туалет. К нашему последнему приезду горы нечистот из храма были выгребены, ко входу приставлен сторож, разъясняющий назначение собора, один из приделов в нём отгорожен деревянной стеной, отмыт, обогрет печкой — и наконец-то впервые за многие десятилетия среди разрухи и брошенности зазвучало в нём слово Божье…»
В другой храм, Троицкий, мы зашли со стороны… танцплощадки. Кто-то из городских чиновников, равнодушный не только к вере, но и к «родному пепелищу», и к людским чувствам, потворствовал богохульству и святотатству: надо же было разрешить такое соседство, позволить молодым охальникам осквернять намоленное когда-то место! Распутин сказал об этом подробнее:
«Этот собор — старый и большой, имевший пять приделов, и самый разрушенный на сегодняшний день, являющий, как кости, одни могучие обгоревшие стены. Десять лет назад к нему ещё крепилась доска с надписью „Охраняется государством“. Теперь ни доски, ни охраны нет. Святое место, ему принадлежащее, занято и испоганено: с одного боку к собору прилепилась в бывшей просфирной денно и нощно торгующая водкой „коммерция“, с другого — „коммерция“ из игорных автоматов, с третьей — танцплощадка с дьявольской музыкой, после которой молодые балбесы, взяв „наркоты“, разводят жертвенные костры в стенах храма».
И только третий собор — Успенский — ещё в первый свой приезд писатель застал отреставрированным и явившим свою горделивую красоту.
«…кяхтинцам есть где молить Господа о милости и надежде, — написал Валентин Григорьевич. — Кладбище подле собора, где в первый раз мы застали на месте захоронения стадион, стало собственностью церкви, и мяч по костям предков уже, слава Богу, не гоняют. Могильные плиты на законные их места полностью не вернуть, но часть погоста сохранилась и жмётся, жмётся к стенам собора, не веря в спасение…»