Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Клавка, взбудоражив стариков, и спорить стала легко, с улыбочкой:

— Тётка Дарья, да это вы такие есть. Сами на ладан дышите и житьё по себе выбираете. По Сеньке шапка. А жисть-то идёт… почему вы ничё не видите? Мне вот уже тошно в вашей занюханной Матёре, мне посёлок на том берегу подходит, а Андрейке вашему, он помоложе меня, ему и посёлка мало. Ему город подавай. Так, нет, Андрейка? Скажи, да нешто жалко тебе эту деревню?

Андрей замялся.

— Говори, говори, не отлынивай, — настаивала Клавка.

— Жалко, — сказал Андрей.

— За что тебе её жалко-то?

— Я тут восемнадцать лет прожил. Родился тут. Пускай бы стояла.

— Вот ребёночек! Чё тебе детство, если ты из него вышел? Вырос ты из него. Вон какой лоб вымахал! И из Матёры вырос. Заставь-ка тебя здесь остаться — как же! Это ты говоришь — бабку боишься. Бабку тебе жалко, а не Матёру.

— Почему…

— Потому. Меня не проведёшь. А бабке твоей себя жалко. Ей помоложе-то не сделаться, она и злится, боится туда, где живым пахнет. Ты не обижайся, тётка Дарья, я тебе всю правду… Ты тоже не любишь её прятать.

Но Дарья и не собиралась обижаться.

— Я, девка, и об етом думала, — призналась она, чуть кивая головой, подтверждая, что да, думала, и налила себе чаю. — Надумь другой раз возьмёт, дак всё переберёшь. Ну ладно, думаю, пущай я такая… А вы-то какие? Вы-то пошто так делаете? Эта земля-то рази вам однем принадлежит? Эта земля-то всем принадлежит — кто до нас был и кто после нас придёт. Мы тут в самой малой доле на ей. Дак пошто ты её, как туё кобылу, что на семерых братов пахала… ты, один брат, уздечку накинул и цыгану за рупь двадцать отвёл. Она не твоя. Так и нам Матёру на подержание только дали… чтоб обихаживали мы её с пользой и от её кормились. А вы чё с ей сотворили? Вам её старшие поручили, чтоб вы жисть прожили и младшим передали. Оне ить с вас спросют. Вы детишек-то нашто рожаете? Только начни этак фуговать — поглянется. Мы-то однова живём, да мы-то кто?

— Человек — царь природы, — подсказал Андрей.

— Вот-вот, царь. Поцарюет, поцарюет да загорюет».

Дарья и на кладбище, припав к могилкам родителей, продолжает этот надрывный разговор — то ли с отцом-матерью, то ли с неразумными Клавками, то ли с собою:

«… — Ты мне, тятька, говорел, чтоб я долго жила… я послушалась, жила. А нашто было столь жить, надо бы к вам, мы бы вместе и были. А теперь чё? Не помереть мне в спокое, что я от вас отказалась, что это на моём, не на чьём веку отрубит наш род и унесёт. Ой, унесёт, унесёт…»

Мы — не последние!

«Ей представилось, как потом, когда она сойдёт отсюда в свой род, соберётся на суд много-много людей — там будут и отец с матерью, и деды, и прадеды — все, кто прошёл свой черёд до неё. Ей казалось, что она хорошо видит их, стоящих огромным, клином расходящимся строем, которому нет конца, — все с угрюмыми, строгими и вопрошающими лицами. А на острие этого многовекового клина, чуть отступив, чтобы лучше её было видно, лицом к нему одна она. Она слышит голоса и понимает, о чём они, хоть слова звучат и неразборчиво, но самой ей сказать в ответ нечего. В растерянности, в тревоге и страхе смотрит она на отца с матерью, стоящих прямо перед ней, думая, что они помогут, вступятся за неё перед всеми остальными, но они виновато молчат. А голоса всё громче, всё нетерпеливей и яростней… Они спрашивают о надежде, они говорят, что она, Дарья, оставила их без надежды и будущего…

„Устала я, — думала Дарья. — Ох, устала, устала. Щас бы никуда и не ходить, тут и припасть. И укрыться, обрести долгожданный покой. И разом узнать всю правду… И сказать оттуль: глупые вы. Вы пошто такие глупые-то?.. Это только вам непонятно, а здесь всё-всё до капельки понятно. Каждого из вас мы видим и с каждого спросим. Спросим, спросим. Вы как на выставке перед нами, мы и глядим во все глаза, кто чё делает, кто чё помнит. Правда в памяти“.

Правда в памяти. У кого нет памяти, у того нет жизни.

Но она понимала: это не вся правда. Предстояло подниматься и идти, чтобы смотреть и слышать, что происходит, до конца, а потом снести это сполна виденное, слышанное и испытанное с собой и получить взамен полную правду. Она с трудом поднялась и пошла».

И в самом деле: правда Дарьи — не вся правда. Жизнь, как всё сущее, необъятна, душа человека труднопостижима не только для других, но и для него самого. Что он ищет, к чему устремлён?

У писателя нет готовых ответов. Он может лишь показать в меру таланта, в чём сладость жизни, что стоит за страхом и стыдом совестливого человека. Посмотрите, какие восторженные слова приходят к автору, рассказывающему о последнем сенокосе уже разгромленной и разъединённой в людских судьбах деревни:

«И работали с радостью, со страстью, каких давно не испытывали. Махали литовками так, словно хотели показать, кто лучше знает дело, которое здесь же, вместе с этой землёй, придётся навеки оставить. Намахавшись, падали на срезанную траву и, опьянённые, взбудораженные работой, подтачиваемые чувством, что никогда больше такое не повторится, подзуживали, подначивали друг друга старым и новым, что было и не было. И молодели на глазах друг у друга немолодые уже бабы, зная, что сразу же за этим летом, нет, сразу за этим месяцем, который чудом вынес их на десять лет назад, тут же придётся на десять лет и стариться. Гомонили, играли, дурили, как маленькие; чуть обсохнув от пота, с визгом кидались в Ангару, а кто не хотел кидаться сам, того гурьбой ловили и втаскивали в чём был, и стыд не в стыд, когда кругом свой табор, — с лёгкой руки Клавки Стригуновой раздевались до голых грудей, с отчаянным и разбойным видом выступали перед мужиками, которых было меньше, даже гонялись за ними, чтобы столкнуть в воду. И, приступая опять к работе, приходили в себя, говорили: „Ну, совсем обезумели бабы, дорвались до Матёры. Она, поди-ка, и не верит, что это мы“, но и в следующий роздых с удовольствием безумели снова.

Выползали из деревни на луга старухи и, глядя, как работает народ, не могли сдержать слёз. И подступали с вопросом:

— Чё вам надо было? Чё надо было, на что жалобились, когда так жили? Ну? Эх, стегать вас некому.

И соглашался народ, задумываясь:

— Некому.

Клавка Стригунова и та помалкивала, не лезла спорить.

Вечером возвращались с песней. И чванливые раньше к трезвой песне мужики подтягивали тоже. Заслышав песню, выходили и выстраивались вдоль улицы все, кто оставался в деревне, — ребятишки, старухи, а также понаехавшие со стороны, когда такие были; в последнее время движение стало больше, моторки то и дело тарахтели и стригли туда-сюда Ангару. Приезжали не только из совхоза — из городов, из дальних краёв наезжали те, кто когда-то здесь жил и кто не забыл совсем Матёру. Это был горький, но праздник, когда бросались друг к другу двое, не видевшиеся много лет, успевшие уже и потерять, забыть друг друга, и, встретившись, найдясь, обнявшись среди улицы, вскрикивали и рыдали до опустошения, до того, что отказывали ноги. Матери и отцы, бабушки и дедушки везли с собой ребятишек, зазывали и вовсе посторонних людей, чтобы показать землю, из которой они вышли и которую позже будет уже не увидеть и не сыскать. Казалось, полсвета знает о судьбе Матёры…

Покосники возвращались с работы неторопливо, устало и важно… Песня то одна, то другая, то старая, то новая, но чаще всё-таки старая, прощальная-поминальная, которую, оказывается, помнил и знал народ, которую словно для этой поры и хранил в себе… Кто пел, тем легче, слушать же их, несущих песню как дружное и безнадёжное заклинание, было до того больно и пытко, что подплывало кровью сердце».

Трудно остановиться, перечитывая страницы этой повести, потому что каждая строка — будто о нашем родном гнезде, деревенском или городском, будто кто-то жестокий и беспамятный хочет вытравить из нашей души самое сладостное и сокровенное.

Вот Дарьина подруга Настасья впадает почти в детство, прощаясь в последнюю ночь перед отъездом из Матёры с каждой немудрящей вещицей в своём доме. И стоит ли удивляться? За этим — любовное отношение простой русской женщины ко всему, что лелеялось тёплыми руками долгую жизнь, что нуждалось в ласке, как собственное малое дитя:

48
{"b":"559276","o":1}