Точка опоры
Спустя тридцать лет после того, как были написаны эти строки, писатель затронул дорогую для него тему в новой повести «Дочь Ивана, мать Ивана». Молодой герой повести Иван в страшные для России времена обращается мыслями к её духовным скрепам. И одна из этих скреп — родной язык. Иван, уединившись в домике на Байкале, с интересом читает книгу пословиц русского народа и церковно-славянский словарь. С впечатлением, которое испытывает паренёк, стоило бы познакомить каждого школьника и студента-гуманитария:
«…раскрыл словарь. Полистал, вслух повторяя осторожно и трогательно, словно пробуя на вкус и боясь вспугнуть: лепота, вельми, верея, чресла, навет, златозарный, светосиянный… и откинулся в изнеможении: что это? Если бы отыскался человек, воспитывавшийся в глухом заточении и никогда не слышавший слов: мама, люблю, дорогой, спасибо, никогда от рождения своего не ведавший ласки и не засыпавший под колыбельную, он бы их тотчас понял и узнал при встрече, потому что он и не жил без них, всё ждал и ждал, когда прикоснётся к нему волшебная палочка их звучания и оживит его. Иван точно клавиши перебирал, и дивная музыка узнавания звучала в нём мягкими и торжественными аккордами. Все эти слова, все понятия эти в Иване были, их надо было только разбудить… всё-всё знакомое, откликающееся, давно стучащееся в стенки… Это что же выходит? Сколько же в нём, выходит, немого и глухого, забитого в неведомые углы нуждается в пробуждении! Он как бы недорождённый, недораспустившийся, живущий в полутьме и согбении. „Душу мою озари сияньми невечерними“, — пропел Иван, заглядывая в словарь и опять замирая в восторге и изнеможении.
Нет, это нельзя отставлять на задний план, в этом, похоже, и коренится прочность русского человека. Без этого, как дважды два, он способен заблудиться и потерять себя. Столько развелось ходов, украшенных патриотической символикой, гремящих правильными речами и обещающих скорые результаты, что ими легко соблазниться, ещё легче в случае разочарования из одного хода перебраться в другой, затем третий и, теряя порывы и годы, ни к чему не прийти. И сдаться на милость исчужа заведённой жизни. Но когда звучит в тебе русское слово, издалека-далёко доносящее родство всех, кто творил его и им говорил; когда великим драгоценным закромом, никогда не убывающим и не теряющим сыта, содержится оно в тебе в необходимой полноте, всему-всему на свете зная подлинную цену; когда плачет оно, это слово, горькими словами уводимых в полон и обвязанных одной вереёй многоверстовой колонны молодых русских женщин; когда торжественной медью гремит во дни побед и стольных праздников; когда безошибочно знает оно, в какие минуты говорить страстно и в какие нежно, приготовляя такие речи, лучше которых нигде не сыскать, и как напитать душу ребёнка добром, и как утешить старость в усталости и печали — когда есть в тебе это всемогущее родное слово рядом с сердцем и душой, напитанными родовой памятью, — вот тогда ошибиться нельзя. Оно, это слово, сильнее гимна и флага, клятвы и обета; с древнейших времён оно само по себе нерушимая клятва и присяга. Есть оно — и всё остальное есть, а нет — и нечем будет закрепить самые искренние порывы».
Чистый источник — его книги
Распутин являл пример писателя, владеющего необычайной выразительностью и красочностью языка. Едва ли у какого-нибудь другого современного прозаика найдёте вы выражения: «ходила ступью», «чутливо отыскивала», «спохватно думала», «по телу проносились колючие пронизи», «продуктов невпроед», «на подвязях», «с заглубом», «нажитью». Недаром А. Солженицын признавался, что учился языку у Даля, Лескова, Распутина: выписывал у них неведомые ему понятия.
Но и общеупотребимые, известные каждому читателю слова сибирский писатель часто ставит в неожиданное соседство с другими словами, добиваясь во фразе новых оттенков смысла, являя образец какой-то особенной речи. Бывает, что по воле автора у знакомого слова появляется иная форма, и этот «новояз» не кажется искусственным, а запоминается как естественная, может быть, забытая нами частица родного языка. Согласитесь, разве не обогащают художественную речь такие неожиданные выражения: от костра «сплывают в сторону сажные лохматки обгари»; река «поджимисто вытягивалась в одну струю»; «деревья обветвлённые, юбкастые»; «таинственный и радостный небозор»; «при сильной волне, по чёрной, мрачной взбуче воды»; «с мягкой рисунчатостью берегов»; «неубывающая несчесть звёзд»; «сплошное зеркало гололедья»; «едва разглядев нас, он быстро и заводисто принялся рассказывать»; «вожами нашими были местные люди» и т. д.
В рассказах и повестях Валентина Григорьевича авторский текст часто напоминает речь вдруг просиявшую. Кажется, что до поры до времени слова лежали где-то в запасе — памятные, но подёрнутые налётом покинутости, родные, но отчуждённые временем, красочные, но не протёртые губкой художника. И вот они опять явились в своём образном торжестве — всплывшие в памяти, обретшие былую ёмкую выразительность: «Заходили в ограду люди — изба стояла как на пупке, и видно было от неё на все четыре стороны света. Особенно хорошо был виден разлив воды в понизовьях — могучий, широко раздвинувший берега и какой-то захлебисто-мерклый, без игры и радости. Тут, в Агафьиной ограде, было над чем подумать, отсюда могло показаться, что изнашивается весь мир, — таким он смотрелся усталым, такой вытершейся была даже и радость его. Здесь можно было вволюшку повздыхать, и столько здесь скопилось невыразимых воздыханий, что тучки на небе задерживались над этим местом и полнились ими, унося с собою жатву людских сердец».
Повторите эти строки — и вы поймёте, с какими тщанием и любовью подбирал художник свои речения. Конечно, такая работа не каждому даётся, надо иметь чутьё, вкус к слову, дарованные писателю, может быть, многими прежними поколениями.
Это тот случай, о котором говорил Чехов, обращая внимание на прозу Михаила Лермонтова: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы в школах — по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать».
Встречаешь в соцсетях наскоки молодящегося, бойкого от самомнения литератора, «авангардиста речи»: «А что язык „деревенщиков“? Лежалый, затхлый товар. Нынешние поколения и не понимают его» — а потом открываешь Распутина, к примеру, очерк «На родине», и находишь у него ответ — почему не понимают:
«Чахлый, гнилой, низкорослый лес, тот, что на корню, по берегу уходит в глубину залива — и далеко: пока не кончится подпор и не сыщется речка в старом русле, не заструится, не зажурчит живой водичкой. Не может не знать она, живая, куда, в какое глухое лежище утянутся её струи, но будет посылать их и посылать… Так и нам надо.
Я снова обвожу глазами весь огромный котлован, где кипела, кипела и кипела вся работа. И думаю: лунный пейзаж. Заронятся ли здесь когда-нибудь семена, закроется ли эта рана? Я задаю вопрос не для ответа, ответ должен быть положительным. Но нет ответов, отказываются говорить. Надо выбираться из этого безответья, из этой глухоты, из беспродышливого подпора, на дне которого много чего лежит. Надо».
Кажется, что это о прозе сибиряка сказал когда-то Николай Гоголь: «Здесь-то увидят наши писатели, с какой разумной осмотрительностью нужно употреблять слова и выражения, как всякому простому слову можно возвратить его возвышенное достоинство умением поместить его в надлежащем месте и как много значит для такого сочинения… это наружное благоприличие, эта внешняя обработка всего; тут маленькая соринка заметна и всем бросается в глаза…»
Глава двадцать четвёртая
«РОДНУЮ СТРАНУ ПРЕВРАЩАЮТ В ЧУЖБИНУ…»
«Не бойтесь сочувствия слабым…»
В последние годы Валентин Григорьевич уже не мог из-за нездоровья работать над новыми большими произведениями. Но он никогда не уходил в тень. Он оставался художником, мыслителем и патриотом России, чей неподкупный, правдивый, смелый голос постоянно звучал во всех уголках страны. Не случайно его почитали как неутомимого народного защитника и духовного врачевателя, как сеятеля надежды и веры.