— Да разве в этом дело! Что, не разрешили бы ему цветов срезать, если бы попросил? Так нет, как воришка мелкий, тайком… Хорошее дело надо чистыми руками делать. Короче, прикрыл я ему увольнение!
— А вот это ты напрасно! — неодобрительно покачал головой майор Трошин. — Погорячился, вот что я на это скажу. Строги мы иногда чересчур.
— Ага, теперь уже я виноват? Ловко повернул, комиссар, ничего не скажешь! Может, отменим вообще наказания по причине всеобщей сознательности? Только поощрять будем, а? Нет, мало я ему хвоста накрутил! Знал бы ты, кого хоть защищаешь! Этот Новоселов после нахлобучки засел в курилке и начал общественное мнение обрабатывать: мол, если человек много повидал, пережил, имеет заслуги, то он достоин уважения, так как мудр и справедлив. — Савельев остановился, заметив, что у Трошина вздрогнули и поползли вверх уголки губ. — Ну, чего смеешься-то? Про меня, конечно, толкует, философ конопатый! Ты дальше послушай, к каким он выводам пришел. Дескать, если посылка его верна, то имеет ли этот многомудрый человек, то есть я, право авторитетом своим его давить? Имеет ли право шумнуть на него? Иначе где же мудрость? Завернул, ты ж понимаешь! Вот тебе и «чересчур строги»!
Увидев, что глаза майора Трошина полны слез от едва сдерживаемого смеха, Савельев окончательно обиделся:
— Я же говорю, твое воспитание!
— Погоди, Алфей Афанасьевич. Не над тобой смеюсь, хотя, на мой взгляд, ты не прав. Красиво Новоселов философствовал. Не его, правда, мысль. Вычитал где-то пострел, сейчас не помню. Но не мы ли сами учили его рассуждать, думать, а не просто исполнять? Видно, не очень доходчиво ты объяснил его проступок. К тому же в увольнение парню хотелось. И не стоит обижаться, что он обсуждал твое решение. Это неизбежно: не вслух, так про себя человеку присуще взвешивать свою вину. Так ли она тяжела, как это сказал старший? Важнее для нас — согласился ли? Вот это уже от нас самих зависит, от объективности нашей и справедливости. — Трошин прищурился хитро, спросил: — Опустил ведь окончание? Только честно? Сдается мне, что солдаты щелкнули все-таки по носу Новоселова. Быть не может, чтоб не щелкнули, а?
— Точно, было такое, — охотно признался Савельев. — Сказали, чтобы не смел батю задевать. И что, мол, на моем бы месте за такие дела надо было штаны с него снять и всыпать.
— Вот и я про то же, — добродушно поддакнул майор Трошин. — Штаны — это уже твое воспитание, так, Алфей Афанасьевич? Шучу, шучу, не обижайся, командир. Вот видишь, есть кому вступиться за нас. А насчет строгости я имел в виду не тебя, а Авакяна. Боюсь, поторопились мы с его выдвижением, не дорос он еще до командира батареи. Отсюда и выверты у его подчиненных. Меня после его афоризмов типа «Умом ты можешь не блистать, а сапогом блестеть обязан» тоже на философию потянуло бы. И идти к нему просить цветы с клумбы я бы, на месте Новоселова, тоже не решился.
— Воспитывать надо, раз поставили на батарею. Тут я с тобой согласен, Иван Кирилыч. Одного не пойму: где Авакян такого нахватался? Ты знаешь, что он дня два назад учудил? Хотел в ружейной комнате плакат вывесить, да я вовремя заметил: «На хлеб мажь масло толще, на оружие — тоньше». Я уж потом, в кабинете, до неприличия отхохотался, а там такое зло взяло: парень-то неглупый! Надо с него эту шелуху поскорее снимать, а то испортит не только Новоселова.
— Да не испорчен Новоселов, — уже серьезно возразил майор Трошин. — Ох и трудно же мне с тобой спорить, Алфей Афанасьевич! Я ведь потому об Авакяне заговорил, чтобы объяснить, отчего Новоселов без разрешения, втихомолку, за цветами полез…
Не испорчен, прав замполит. Савельев убеждался в этом не раз, когда наблюдал, как серьезно занимается наводчик на тренировках, как отлично стреляет на боевых стрельбах. И сейчас своим отношением к тревоге он это подтвердил. А эти проступки — случайные срывы. Хотя нет, не случайные. Трошин верно подметил, надо всерьез присмотреться к Авакяну: если его лучший наводчик начал срываться, то это неспроста. При передаче Антоненко следует подсказать…
— Товарищ гвардии подполковник, вот — принес! — Запыхавшийся посыльный подал командиру чемодан.
— Спасибо, голубчик. А теперь бегите к месту сбора. Майору Трошину передайте, что сейчас буду.
Савельев глянул на часы — надо торопиться, время уходит. Боль вроде утихла, так что можно воевать…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дорога, если можно так назвать едва намеченные колеи в слежавшемся песке, бежала через пустыню к синеющим вдали горам. Она, точно длинная змея, извивалась среди барханов, выбирая самый короткий путь. Но это ей часто не удавалось, и тогда она, виляя, переползала через гряды песчаных холмов, выбирая места, где на них еще задержалась редкая рыжая растительность, на которой не вязли машины.
Уже около часа дивизион гвардии подполковника Савельева, вытянувшись в длинную колонну, повторял прихотливые изгибы этой дороги, торопясь в район сосредоточения. Впереди, километрах в двух, двигались машины боевого охранения, за ними — тягачи, в кузовах сидели артиллеристы, к тягачам были прицеплены зачехленные тупорылые орудия. Потом шли машины с боеприпасами, полевые кухни, а замыкал колонну фургон автомастерской.
По-прежнему нещадно палило солнце, не успевшее еще перевалить зенит, все так же знойно дышали раскаленные барханы. Поднятая машинами пыль оседала на лицах людей, скрипела на зубах. Но артиллеристы привычно переносили и жару, и пыль, принимая их естественно, как вполне нормальные неудобства походной жизни, на которые лучше и легче не обращать внимания.
Савельев трясся на переднем сиденье командирского газика и думал о предстоящем учении, где его дивизион должен был обеспечивать огневую поддержку мотострелкового полка. Это помогало ему отвлечься от вновь накатившей боли. Скажи ему кто, что он может вернуться назад, Савельев ни за что бы не согласился, да еще и обиделся бы в придачу. Если уж решил показать новому командиру дивизион во всем великолепии, — дескать, мы тоже не лыком шиты, хоть «академиев» не кончали, — то надо держаться, терпеть. Тем более что еще не была разорвана нить, накрепко привязывающая его к дивизиону. Она тянула, бывало, Савельева из отпуска раньше времени. Марию Ивановну, его вторую жену, такая фанатичная привязанность к своей части прямо выводила из себя.
— Ну чего тебе не отдыхается, скажи на милость? — выговаривала она мужу, когда замечала, как он начинает вздыхать, ворочаться по ночам без сна, тоскуя по дивизиону, как по родному дому. — Неужто не надоела тебе Твоя Среднеазия? Успеешь еще пыли наглотаться! Дыши вон свежим воздухом, по лесу походи. Можно подумать, без него дивизион зачахнет!
Он молчал, не спорил. Анюта бы его поняла, если бы осталась жива. Сердцем прикипел он к своей части после той памятной ночи в июне. Самым дорогим в его жизни и была служба. Женился, чтобы не вековать бобылем, в одиночестве. И к Маше испытывал не любовь, а благодарность скорее — за обиход, за сыновей, за ее любовь к нему.
Вот почему и теперь гвардии подполковник не мог изменить своей привычке. Он бы еще больше измучился, если бы не поехал. И, подпрыгивая на выбоинах и ухабах, обливаясь потом, он все равно был доволен, что сделал по-своему. Савельев, конечно, хорошо понимал, что противопоставлять себя, поднаторевшего практика, этому «академику», теоретику, несерьезно и несолидно в его возрасте, но горечь ухода питала его упрямство, которое он уже однажды переломил, когда писал рапорт об увольнении. И, забыв о жаре, Савельев прикидывал в уме, какие задачи придется решать его дивизиону и как сподручнее их решать, совсем выпустив из виду, что в районе сосредоточения командование должно перейти к его преемнику.
Майор Антоненко, сидевший позади подполковника Савельева, в тесном пространстве между стояком радиостанции и бортом машины, чувствовал себя прескверно. Но в отличие от Савельева его состояние ничем не уравновешивалось. Майора угнетал зной, хотя внешне это и не было заметно: новенькое полушерстяное обмундирование, насквозь промокшее от пота на спине, было застегнуто на все пуговицы и туго перехвачено таким же новеньким ремнем. Зато внутри его накапливалось, поднимаясь, точно тесто на дрожжах, раздражение. Но это выражалось только в излишней резкости движений, когда он смахивал с лица капли пота поначалу белоснежным платком, и, пожалуй, в подчеркнутом безразличии взгляда, с которым он обозревал окрестности через голову Савельева.