— Вот видите, товарищ майор, какой он? А как выпьет…
— Ах, я еще и выпивши был? — возмутился Новоселов. — Товарищ гвардии майор…
— Ладно, понял я все, — остановил их майор Трошин. — Обе стороны, как вижу, хороши. Извинитесь-ка друг перед другом, и будем считать инцидент исчерпанным. А с Новоселовым у нас будет особый разговор.
Извиняться Новоселов не стал. Парни ушли восвояси, получив заверения, что он будет строго наказан. Во взглядах, которыми обменялись с ним жалобщики, Новоселов поймал откровенное злорадство.
— Да, те еще ребятки, чувствуется! — сказал майор Трошин, когда за ними захлопнулась дверь кабинета. — Только вас, Новоселов, это не оправдывает. Ни при каких обстоятельствах не стоило связываться.
— А я с ними и не связывался. Они сами прицепились. Что я, Христос какой, чтобы себя под удары подставлять! — возразил Новоселов.
— Не Христос, — согласился Трошин. — Но и первый разряд по боксу нечего демонстрировать. Вы — солдат. По вас люди об армии судят, а вы? Пусть драку не вы затеяли, но могли же избежать ее? Могли! Поразмышляйте на досуге об этом. А чтобы времени хватило, запрещаю вам пока увольнение. Заодно и в поселке остынут, а то ведь могут и не посмотреть на ваш разряд, всыпать по первое число. Правильно говорю?
И Новоселов, обычно болезненно воспринимавший замечания на свой счет и выискивающий зацепку для того, чтобы усомниться в их справедливости, на этот раз не стал возмущаться. Но к субботе Новоселов уже не сомневался, что с ним обошлись несправедливо. Вечером слонялся без дела вокруг казармы, не пошел даже в кино. И представлял, как Ольга танцует сейчас с тем долговязым и, может быть, еще и подсмеивается над солдатом, побоявшимся прийти на танцы, хотя на прощание она дала понять, что будет его ждать. Перед ним вставало ее лицо, очень близко, как тогда, во время танца, но черты его словно были скрыты дымкой. И, ворочаясь беспокойно во сне, Новоселов тщетно пытался сдуть эту дымку, как паутину. Когда это вдруг удавалось, он только на миг видел ее большие зеленые глаза под вскинутыми скобками бровей и мягкую улыбку. Потом он долго кружился с Ольгой в вальсе, пока не провалился в темное забытье.
И остальные три недели жил как на иголках. На тренировках у орудия столько ошибок стал делать, что сержант Нестерович только за голову хватался:
— Новоселов, что это с тобой творится? Как в небесах витаешь! Стрельбы на носу, а ты мне тут характер показываешь! Разучился работать?
— Влюбился наш целомудренный, — ответил за него всезнающий Ляпунов. — Завелась там одна с косой, а его в увольнение не пускают. Вот и сохнет по ней наш Степанушко, красный молодец!
Любовь? Нет, так Новоселов не решился бы назвать свои чувства. Это были неведомая ему прежде тоска, желание увидеть девушку, поговорить с ней, заглянуть в ее зеленые глаза, услышать ее ласковый голос. Так его еще ни к одной девушке не тянуло.
Когда запрет на увольнение в поселок наконец был снят, он первым делом отправился на танцы. Подкатившего было к нему волосатого он встретил таким недобрым взглядом, что тот не решился рта раскрыть. А его долгое ожидание было вознаграждено нескрываемо радостной улыбкой Ольги. Они ушли с танцев и весь вечер бродили по улицам, рассказывая друг другу все, что передумали за этот месяц. Оказывается, она знала, что «охранники» ходили в часть жаловаться, начисто разругалась с ними и отказалась от их компании.
Тогда-то она и позвала его на свой день рождения, на который благодаря бате он не попал. Роз пожалел…
— Новоселов, ты, часом, не пещеру роешь? — дотронулся до его плеча сержант Нестерович. — Ишь ты, увлекся! Шабаш! Можно закатывать орудие. Отдыхайте пока, схожу командиру взвода доложу. Трави, Ляпунов, свои байки, но смени, пожалуйста, тематику. Новоселов прав: есть в них душок.
— Есть отдыхать и сменить тематику! — с готовностью воскликнул вслед удалявшемуся сержанту Ляпунов. — Люблю я это дело — отдыхать! Давайте, братцы, побеседуем. Вот вы, к примеру, гвардии ефрейтор Новоселов, как вы относитесь к тому факту, что у нас будет новый командир дивизиона?
— Тебе что, не все равно? — неохотно ответил Новоселов. — Гаубицу не с дула будешь заряжать, как всегда? По мне, что тот, что этот…
— Больно старый батя. Усталый, отдохнуть надо, — перебил его Уренгалиев. — Товарищ майор красивый, молодой.
— Батя справедливый, добрый, строгий. А новый только строгий, — подал голос и Лебедев. — Слышали, как стружку с Песни сиял?
— Подведем ремюзе, как говорит вышеупомянутый прапорщик Песня, — сказал Ляпунов. — Ну, Степан у нас чегой-то злой сегодня. Ему все нехороши. Уренгалиеву, как молодой сороке, нравится все, что блестит. И только с тобой, Лебедев, я полностью солидарен. Так и быть, прощаю тебе слабое знание классической литературы. Это у Некрасова сказано про женщину: «Посмотрит — рублем подарит». Учись, пока я жив…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Этот разговор услышал гвардии подполковник Савельев, который пришел на огневую позицию второй батареи, чтобы отдать Новоселову потерянное письмо. Он проснулся от тугого и резкого стука дождя в брезентовый верх палатки и долго лежал с открытыми глазами. Прошедший день со всеми думами, воспоминаниями, спорами развернулся перед ним. И он вдруг отчетливо и до отчаяния ясно понял то, что принимал пока с глуховатой, какой-то тупой тоской: все, на этом его службе конец! И будто обнажились нервы — с такой болью отозвалась в нем эта безжалостная мысль, которую он, словно уповая на чудо, отгонял от себя, прятал за какими-то несбыточными надеждами. Она уже приходила к нему однажды с такой же вот отчетливостью, когда он лежал в госпитале и ломал себе голову над неудачной стрельбой на перевале. Тогда еще он подвел итог своей жизни, стараясь быть объективным и даже беспощадным к себе.
Да, он имел право считать тридцать с лишним лет, отданных армии, прожитыми не напрасно. Он честно воевал, не ходил с пустяковой раной в медсанбат, не залеживался в госпиталях, не боялся встречи со смертью, когда по-настоящему было страшно, как в том поединке с гитлеровскими танками, где они с Кушнаревым держались до последнего. Бесстрашие его тогда питала неумолимая ненависть к фашистам, виновникам гибели его жены, их так и не родившегося ребенка. И ему думалось, что каждый бой, в котором убито хоть несколько гитлеровцев, — это его отчет перед мертвыми.
И после войны он не давал себе передышки. Все это время Савельев старался, чтобы вверенная ему частичка армии была сильной и крепкой. Но с каждым годом он понемногу, но безнадежно отставал, хотя и вооружился на старости лет учебниками, не стеснялся спрашивать. Но восполнить потерянное не удавалось, и зимой это дало себя знать. Вот почему он и решил написать рапорт на увольнение: не имел больше никакого права учить людей, просто обязан был уступить место более знающему, не дожидаясь советов старших начальников…
Как все просто и ясно! И совесть чиста. Ну а с самим собой что делать, себя-то куда девать? Ведь он еще годится на что-то! Чувствует еще в себе силу, имеет то, чего не хватает майору Антоненко, — опыт. Может, все-таки опрометчиво он поступил? Может, рано еще раскладывать «тревожный» чемоданчик?..
Нет, не надо тешить себя иллюзиями. Со временем переболит, притупится острота утраты. Пережил же он гибель Анюты. И пусть Мария так и не сумела занять в его сердце место первой жены, а вырастил же он с нею двоих сыновей. Много в жизни было потерь, все переживал остро — такая уж натура, — но с годами примирялся же с ними. И теперь смиришься, куда денешься? А раз так, к черту боль! Нужно лишь в оставшиеся дни отдать армии, дивизиону свои последние долги. Впрочем, есть ли они? Пожалуй, только один — перед майором Антоненко, который, к несчастью, оправдал его опасения. Надо поколебать его убежденность. Конечно, что успеет за дни учений, то и сделает. Вот вроде и все.
Тут подполковник усмехнулся: ничего себе «вроде и все»! Попробуй-ка переделай человека за три дня. Но все равно — делай, пытайся!