«А пособником моих воровских замыслов был Алексей Голохвастов, коий, снесшись с Сапегою, назначил день сдачи крепости. И удумал злодей тако: вывести людей якобы для вылазки, после затворить ворота и обратно никого не впустить, оставив ляхам на избиение. С другого же конца крепость отворить и всех оставшихся в стенах предать смерти».
Вспомнил последние слова Иоасафа про себя и приписал: «Архимандрит о сих умыслах ведал и желал их свершения, думая тем облегчить страдания паствы. Отягощённый годами, думал так не со зла, но единственно по неразумению».
К приходу Долгорукого исписалось чуть ли не два листа. Посмотрел князь на казначея и от страха отвернулся, прочитал бумагу и поморщился — признания показались явной нелепицей.
— А про то, что королю польскому хотел отдаться и лавру в латинскую веру перевести, тоже подпишет?
— Подпишет, — уверил Гурий, — только в то никто не поверит.
— Думаешь, про Голохвастова и Иоасафа поверят? Они вон с малости забузили.
— Это токмо от неожиданности и твоего горячего приказа. Людишки у нас разбаловались, ежели сразу в лоб, норовят сдачу дать. С ними лучше исподволь? Сначала слушок пустить, после подкрепить чем-либо, а когда уж вкоренится, поличное выставить. Это признание как раз для первого слушка. Опять же в Москву можно сообщить: вот, что злодей показал. Слух, он с Москвы резвее бежит. Но ежели ничего не подтвердится, то и слава Богу. Люди, они, бывает, такого нагородят.
Долгорукий покрутил головой.
— Ох, ты и жук! Казначеем небось хочешь стать, а может, повыше?
— Дак и тебе по уму не в лавре сидеть...
И оба рассмеялись, довольные.
Доложили Иоасафу о признании Девочкина, он через силу притащился сам. Глянул на казначея и зажмурился.
— Что ж вы налютовали, словно нехристи? — проговорил он дрожащим голосом, а у самого слёзы потекли.
— Злодей признался в умышлениях, — высунулся Гурий и протянул листки, — он на тебя тоже показал.
Прости, брат, — чуть слышно просипел Иосиф, — не достало мочи.
— Креста на вас нету, — проговорил Иоасаф, не замечая протянутых листков, — долго ли мучить ещё собираетесь?
Не понравилось Долгорукому насчёт мучения, однако неудовольствие удержал и спокойно ответил:
— Мы допрос кончили, забирай и суди, как знаешь, я от своего слова не отступаюсь. Заодно погляжу, как у вас предателей судят.
Но поглядеть ему не удалось, Иосиф в ту же ночь умер.
Скорая смерть казначея ввела старцев в великое смущение. В его предательство многие не верили, сомневались даже противники, ибо не видели смысла: у него и казна была, и еда, даже в бане мылся — чего ж такое менять на неведомое? Может, архимандритом восхотел стать? Но он и так властвовал беспредельно, а началовать над разорённой обителью невелика честь. В общем, дело казалось нечистым.
Немонастырские люди волновались по другой причине. Вылазка, о которой объявил Долгорукий, закончилась полной неудачей: ляхи, словно зная об её времени и месте, устроили засаду и побили многих. Верно, не обошлось без предательства, но странно, что это свершилось уже после того, как взяли Девочкина. Значит, доносчики так и не вывелись? Говорили, что казначей указал на Голохвастова как на своего пособника, почти все считали это вздором, хотя некоторые осторожные требовали учредить дознание. Словом, ясности хотели все.
Иоасаф пребывал в полной растерянности. Со смертью Девочкина потерян толковый помощник, державший в руках нити управления обителью. Как теперь быть? После недолгого раздумья собрал старцев на совет. Те помолились о душе новопреставленного мученика, даже недоброжелатели не посмели подать противного слова, и стали думать. Решили перво-наперво Иосифовы дела промеж себя поделить и очень удивились, как много их оказалось. О Гурии как о преемнике Иосифовом никто даже не подумал, сказали просто: пусть считает казну по прежнему приговору. Гурий пожал плечами — не очень-то и хотелось, только подумал: ничего, как пойдёт всё кувырком, сами ко мне прибежите, ибо Иосифовых дел никто лучше не знает.
Урядившись после недолгих споров, предложили архимандриту известить государя о бедственном положении обители и просить немедленного вспоможения.
— Даст он, держи карман, — раздались голоса, — его самого Вор прижимает.
— Нужно к Авраамию писать, — предлагали другие, — пусть на монастырские деньги, какие есть, обоз к нам снарядит да людишек наймёт, иначе полная погибель.
— Как же, пустят ляхи сюда обоз, размечтались.
— У них с холода тоже, поди, голова не шибко варит, обдурить можно.
Встал старец Варсонофий, который больничным делом заведовал, и сказал, что на подходе новое лихо: уже с десяток людей заболели осадной болезнью, от которой живое тело распадается, как на трупе:
— От глада, от сырости, от тесноты проистекает та болезнь и, ежели её не победить, то скоро все вымрем.
А как победить? Нужна здоровая пища — опять, стало быть, без московской помощи не обойтись.
Иоасаф согласился:
— Сделаю, братья, по вашему слову: напишу в Москву, а вы идите и молитесь, чтобы Господь нас своей помощью не оставил.
Отпустив старцев, сел он писать письмо государю, живописал беды обители и сам заливался слезами:
«Пришла пора, государь, нужи наши объявити: что было ржи и ячменю, то все раздали, и теснота у нас великая хлебная и дровяная и з гладу, государь, и с нужи люди помирают, а по дрова воры ныне пяди выехать не дадут. Бьёмся, государь, из последних сил, каменьями да руками, а стреляти нечем, зелья не стало и дров нет. Люди не стенах все прозябли, бо наги и босы. Одна надёжа на Бога всемилостивца да на твоё заступление. И ещё беда: пришла от нашей тягости страшная хворь; пухнут люди с ног до головы, зубы у них исторгаются, смрад зловонен из уст исходит, члены корчатся, а где язвы кипят, из тела вынимаются. Не успеваем хоронить несчастных, а копать могилы сил нет, того гляди, сами туда свалимся. Помоги, государь, иначе и месяца не протянем».
Про то же Авраамию Палицыну написал, присовокупив насчёт обоза. Объяви, советовал, всем про наши беды, пусть охочие люди идут выручать обитель, у многих здесь родные старцы с голоду пухнут. Не токмо о своей жизни печёмся, но и о вашей: падёт обитель, весь север на Москву двинет, то-то будет беда.
Окончив письма, позвал Голохвастова — есть у тебя надёжный человек? Пусть свезёт в Москву и поспешит, бо цена им — наши жизни. Голохвастов пообещал, но уходить не спешил. Старец поднял на него измученные глаза:
— Чего тебе?
— Ты веришь тому, что Иосиф на меня показал?
— Я верю тебе, сын мой. А Иосифа строго не суди, отпусти грех ему по незлобию, он оговор свой под силою сотворил.
Голохвастов перекрестился:
— Упокой душу его с миром, я на него обиды не держу. Токмо давай иное возьмём в рассуждение: кто-то ему подсказывал, какой поклёп надо делать, кто-то к Сапеге ходил, кто-то от Сапеги. Сдаётся, что этот «кто-то» до сей поры рядом и все наши дела ляхам вышёптывает. Надо всё доподлинно разузнать.
Иоасаф согласился: конечно, надо, но прибавил:
— Сам-то я для этих дел не гожусь, нрав не позволяет: кто бы что ни сказал, всякому верю. Как же, думаю, его подозрением обидеть? И верю, — он улыбнулся по-детски и сокрушённо развёл руками. — Ты делай, как знаешь, а надо, моим именем верши, только по-божески и без лютости. Дай-ка я тебя благословлю...
Гурий в это время тоже писал Палицыну. Их связывали давние прочные отношения; хитрый Авраамий хотел до тонкости знать положение дел в обители и имел в ней своих осведомителей, Гурий среди них был наиболее доверительным. Он объяснял причины особого любопытства келаря тем, что тот метил в архимандриты, и тогда самому Гурию очень хотелось стать при нём казначеем. Такому раскладу он подчинял все свои послания. Подробно описав происшедшие события и выставив себя в наилучшем свете, Гурий тоже просил о помощи.
Так вот и пошли в Москву письма из двух независимых источников, благо ляхи, сами томящиеся осадными тяготами, стали более беспечными.