Литмир - Электронная Библиотека

   — Где ты теперь, удалая моя головушка, кто тебя поит-кормит, кто лелеет и голубит? Увели тебя страсти-ужасти во чужедальнюю сторонушку. Как примашутся крылышки да познобятся ноженьки, никого нет рядышком, чтобы отогреть.

Антипу стало неловко от её пронизанного отчаянием голоса. Ежели б не он, можно было бы развеять материнского затмение об удалой головушке и о том, что охотниц для отогрева у неё достаточно. Особенно было неловко воспользоваться её слепой доверчивостью, знала бы мать, зачем потребовалась сыновняя рубашка. Он собрался уходить, но та вцепилась в него и потребовала немедленного гадания, готова была чуть ли не пасть на колени.

   — Развей мою печаль, добрый человек, тревожно у меня на душе. Ночью никак не заснуть, то в трубе загудит, то на крыше ворон закаркает, то на дворе собаки завоют. Не поленилась нынче, встала с полатей и поглядела на собак: одна мордой кверху, другая книзу. То ли к покойнику, то ли к пожару. Ты уж разобъясни, чтоб наверняка. У меня были старые гадальщики, так померли, а новые правды не сказывают.

Антип осмотрел рубашку, на ней виднелись явные следы мелких покусов.

   — Это мыши, их у нас в последнее время видимо-невидимо развелось, — объяснила боярыня.

   — А мухи в покоях не летают?

   — Летают, батюшка, вот уж невидаль, чтоб им так рано проснуться, а давеча, страшно сказать, икона с ликом Чудотворца со стенки сорвалась, чую, беда на подходе.

«Это так, — подумал Антип, — всё к одному подгребается». Начал гадать, и гаданье к тому же, к покойнику: вылитый в чашу воск принял очертания гроба; ложку с водой вынес на мороз, вода ямкой застыла — верный признак близкой смерти; бросил ворот от Ивановой рубахи в огонь — искры посыпались, тот же знак. Не стал Антип искушать судьбу более, сослался, что нет при себе нужных приворотов, обещал прийти в другой раз. Ну, не мог он сломать материнский покой, даже если в сыновьях у неё подлинный гадёныш.

   — Так ты завтра приходи, добрый человек, — с надеждой сказала она.

   — Ладно, — пообещал Антип, не думая, что придётся ещё когда-нибудь заглянуть сюда. В истинности своего гаданья он не сомневался. И не зря.

Тем же вечером пришла к старому Салтыкову страшная весть. Сын мужал и по горячей молодости рвался в боевое дело. Отец, выбирая, где поспокойнее, решил, что в Новгородской земле будет наименее тревожно. Ивана и отправили туда повоеводствовать. Не оправдались, оказывается, отцовские расчёты: сложил сынок свою буйную головушку.

Вытер старик первую слезу и захотел узнать подробности. Дьяк, принёсший весть, угрюмо молчал, явно не желая говорить, и вместо ответа протянул перехваченное письмо, посланное из Новгорода московским смутьянам. Салтыков поморщился, ох и трудная эта задача для его слепых, залитых слезою глаз.

   — Читай, — приказал, — чего стоишь пнём?

Дьяк тяжело вздохнул и начал:

«Мы и всякие жилецкие люди Новгородского государства целовали крест на том, чтобы стоять за истинную православную веру единомышленно. С польскими и литовскими людьми и теми русскими, что радеют королю, ни о чём не ссылаться; предателей же нашей истинной православной веры, Ивана Салтыкова да Корнила Чоглокова, за их многие неправды и злохитроство посадили в тюрьму. А к воеводе Прокофию Ляпунову с товарищи посылаем из Великого Новгорода воевод со многими ратными людьми и с нарядом...»

   — Погоди, — перебил Салтыков, — тюрьма ещё не смерть, почто соврал?

   — Тута в конце приписка: «Поелику Ивашка Салтыков вкупе с отцом в пакостных делах зело погряз и новгородских мужей гадкими словами бесчестил, мы всем миром приговорили его к смерти и посадили на кол...

   — Что?! — вскричал Салтыков. Он выхватил письмо и уставился в него близорукими глазами, но, похоже, ничего не видел. «На кол! — вертелось у него в голове. — Удостоить столь позорной смерти невинного мальчика, да есть ли что человеческое у этих иродов?» Он не смел даже представить мучения, которые перенёс сын, и не мог поверить в истинность услышанного. — Это всё?

   — Тут ещё есть приписка, — сказал дьяк, беря письмо, — вот: «Надеемся, что и вы, московские люди, как придёт время, то же сделаете с его злопакостным отцом Михайлой, который...

   — Ладно, ступай, — выгнал его Салтыков.

Он в безумной ярости заметался по палате. Картины страшной казни сына перемежались с воспоминаниями о его детстве, тогда они были особенно близки. К юности восторжествовала мать, взяла под своё крыло, опекала и лелеяла безмерно. Что-то с ней будет, когда узнает правду, выдержит ли жуткую весть её утлое сердце? Сучье племя, порождение ядовитых тварей, как они посмели поднять руку на единственного сына, продолжателя его рода?

Он пал перед иконой Спасителя и стал горячо молиться. Слова, жестокие, полные мстительной злобы, сыпались без задержки.

   — Услышь меня, Господи в день печали! Скопище злых пронзило сердце моё, восстань на них, о, Господи, в гневе Своём, пробудись на праведный суд и взыщи с окаянных за пролитую кровь. Дождём пролей на них горящие угли, пошли палящий ветер, пусть твоё восожжение сделается тучным. Развей их, как прах, перед ветром и преврати в навоз земли...

Но нет, злобные слова не упокоили душу, ещё более всколебали её. Он бросился к оставленному на столе письму и стал перечитывать. «Надеемся, что и вы, московские люди, как придёт время, то же сделаете с его злопакостным отцом Михайлой, который, подобно Иуде, предал нашу православную веру латинянам за тридцать серебренников...» A-а, нечестивцы возжелали ужасной казни и для него! Пусть же сами упадут в яму, которую копают, пусть сами запутаются в уготованных тайных сетях. Сеющие ветер пожнут бурю, разводящих костёр да поглотит высокое пламя.

За окном прокричали первые петухи, наступил вторник страстной недели. Этот день, решил Салтыков, и станет первым днём его возмездия.

В то время как Салтыков скорбел, томился мстительной злобой и, подобно ядовитому пауку, копил яд для смертельного укуса, Москва сама готовилась к решительной схватке. Выступление назначили на страстной четверг, с тем чтобы торжествовать Светлое воскресенье в освобождённом городе. Ополчения были уже на подходе и, чтобы лишить ляхов возможности передвижения, главные улицы, ведущие к Кремлю, решили перегородить рогатками, а все обходные пути закрыть санями. С утра к центру потянулись назначенные для такого дела извозчики. Их небывалое скопление встревожило ляхов, Гонсевский приказал свозить отовсюду пушки и выставлять их на стены Кремля и Китай-города. Москвичи препятствовали, как только могли. Гонсевский приказал своим сохранять выдержку и не задираться, они с трудом следовали приказу, а горожане, видя безнаказанность, резвились вовсю. Но так не могло продолжаться долго.

Утром, когда Антип вышел из Троицкого подворья, необычная суета под кремлёвскими стенами, обеспокоила и его. Предгрозовое напряжение чувствовалось всюду. Он спешно вернулся и велел Дуне собираться.

   — Как? Зачем? — замельтешилась она.

Антип на все расспросы повторял лишь одно: «После, после». Схватил в охапку мальчонку, другой рукой потащил жену, та еле-еле успела обуть обнову и узел завязать. Выскочили за Троицкие ворота, а там шум-гам. Бросился Антип к первому попавшемуся извозчику, свези, мол, по крайней надобности. Тот только усмехнулся:

   — Какая ещё надобность? Мы ныне ни тпру, ни ну — всеобщее остолбенение!

Пришлось пробираться своим ходом, иначе и вправду нельзя, всё было забито санями. Антип упорно прокладывал путь через возбуждённую толпу, Дуняша тянулась сзади, приметно хромая. Видать, не очень-то впору пришлись ей Дарьины сапожки, в привычных лаптях бежалось бы куда лучше, да разве могла она оставить мужний подарок? Шла, закусив губу, и ему не докучала. УАнтипа было одно намерение: уйти в родную Кулаковку и поскорее удалиться от взбудораженного места. Каким-то неведомым чутьём ощущал он нарастающее напряжение, стены Китай-города, подобно удавке, стягивали шею, требовалось поскорее вырваться за их пределы. Скоро уже Никольские ворота, там Царь-город, всё чаще называемый теперь Белым, Сретенка и Троицкий тракт — скорее, скорее...

112
{"b":"558329","o":1}