И он мысленно беседовал с Гуриным, о судьбе которого у него тоже болела душа:
«Вот ты; Юрий Сергеевич, говоришь мне, что то да се, что, мол, цельный я человек и сильный, и завидуешь мне. А ведь все не так, Юрий Сергеевич, все не так. Сила моя, оказывается, была только в хребтине, как у быка, а не в душе, в душе-то как раз одна слабость».
«Сомнения, дружочек, еще не слабость, — возражал ему призрачный Гурин. — Сомнения разрушают старые понятия — и рождаются новые…»
«Ты говоришь, что не нужна тебе философия, объелся ты ею и больше она ничего тебе не дает, кроме головной боли, — продолжал Тянигин, как бы не слушая возражений друга. — А мне ее пришлось попробовать самые что ни есть кусочки, сдавать по шпаргалке на втором курсе в институте сто лет назад. И в голове у меня, Юра, не философия моей жизни, а сплошные процентовки да проклятая жуть перед судаковщиной. И мечта у меня каждый день к концу работы одна: скорее бы спать завалиться, чтобы завтра пораньше встать. Но все же позволю я себе возразить в одном пункте, Юра… Не знаю, как доказать тебе, не тот аппарат мышления у меня, что ли, но очень хорошо чувствую, что так оно есть: не может красота спасать мир, как ты утверждаешь. Это твоя святая вера и любовь, Юра, но идея эта не есть отец всего, вот точно тебе говорю, а сама есть ребенок, за которым надо присматривать. А кто или, вернее,
что
есть отец — ни ты, ни я не знаем, надо ведь по-честному, друг, признаваться…
Или вот насчет идеи твоей с девчоночкой с этой, тунеядкой. Ничего у тебя не выйдет, Юра. Помаешься, понянчишься ты с нею и плюнешь. Или она тебя в бараний рог согнет. Да в самой-то идее, друг, сидит какая- то чепуха. Кто ты такой, чтобы вообразить, что ты кого-то
там
от чего-то спасешь? Кто тебе такие полномочия дает и почему ты воображаешь, что имеешь на это право? И разве можно ханыгу в чем-нибудь убедить, если он сам изнутри не подготовлен? Вот взять пьяниц, воров и лентяев, ну? Чего мы только с ними не делаем! Да возьми один наш район — сколько процентов плана по торгу выходит за счет только водки. Ужас! А в моей ПМК? Да за счет одних потерь рабочедней из-за прогулов, считай, можно построить еще две школы и детсад в придачу. А ты спасать собираешься. Да разве можно дурака спасти, если сам в петлю голову сует? Стало прохладно теперь жить, и мы думаем, что это божья роса на лицо капает, а не пьянь всякая мочится на наши лысые головы. Друг, плюнь ты на свои мучения и подумай о том, что пьяница-то лезет на бабу, а потом рождаются от него дети, умственно неполноценные. И куда ты уехал, мой дорогой, кого там спасать и кого утешать, коли мы оба с тобою безутешные и это нас надо спасать? Вот и сели бы сейчас дома, пока нет Пантеры, да подумали бы крепко, а когда до чего-нибудь додумались бы, глядишь, на дворе уже синее утро, и окажется, что не одни мы с тобою просидели ночь над думами, и вылезают из домов люди, и они тоже что-то придумали. А как же иначе, Юра? Ведь люди мы, в конце концов, или дураки?»
И, пригвоздив этим аргументом воображаемого Турина к безмолвию, Тянигин останавливал на высшей точке перевала машину, выключал фары и несколько минут сидел в темноте, положив гудящую голову на колесо руля. Потом выходил из кабины поразмять ноги. А где-то совсем недалеко от мащины возвышалась обочь дороги насыпная пирамида из камней, бутылок, пустых банок, спичечных коробков и цветных тряпочек, набросанных туда проходящими через перевал путниками — в надежде ли? в молитвах? в отчаянии? — а над пустым и ровным, словно порог перед небытием неба, гребнем перевала блистали тысячи звезд, которые казались такими близкими и доступными. Но Тянигин знал, что до звезд далеко. Как следует промерзнув на их свету, он вновь садился в машину, заводил мотор, зажигал фары, разворачивался и ехал назад домой.
11
А Гурин в это время сидел в номере акташской гостиницы и, мучаясь жуткой зубной болью, писал в своей тетради:
ПОСЛАНИЕ К ЛЮБИМОЙ, КОТОРОЕ ОНА НИКОГДА НЕ ПОЛУЧИТ
Милая, милая Елена!
Вполне надеюсь, что ты изорвешь мое «Послание» и выкинешь в мусорный ящик, если оно каким-нибудь чудом все же попадет к тебе в руки.
Сижу двадцатые сутки в гостинице города Акташ. Это между Чикаго и Завалуйками, недалеко от Африки.
Сюда я приехал по следующей причине. Помнишь, я просил тебя приютить у нас одну девушку, ну, ту самую из «секты смоктунов», ты еще нос мне разбила из-за нее? Так вот, я узнал, что она завербовалась и уехала в этот город, и я приехал сюда с тем, чтобы на ней жениться, вот уже двадцать дней сижу в номере и маюсь. Но что-то мне не женится пока.
Во-первых, лютый холод на улице, морозы не менее сорока градусов. А я, прости меня, даже без теплых кальсон. Вот и боюсь высунуть нос из гостиницы. Доколе буду сидеть, не знаю. Деньги еще не кончились, посижу. От нечего делать занялся, как видишь, писанием прозы, недавно сочинил даже «Утопию»…
Вторая причина, из-за которой я не женюсь и даже не пытаюсь найти эту чертову девчонку, вот какая. Я, оказывается, люблю тебя. Надо было погрузиться в самую пучину мира, чтобы понять сию простую очевидность. Но это ничего не значит. Разве оттого, что я люблю тебя и что зимняя облепиха горит, как коралловый застывший дождь на фоне голубого неба, изменится что-нибудь на этой земле? Я уж больше тебе не нужен, и об этом ясно говорят мой разум и мое сердце. Но тем более мне отрадно осознавать, что я люблю тебя.
Простая вещь, синяя расческа, открыла мне всю правду. Эту расческу я взял у тебя, ибо собственной у меня не было, когда я водил сына к себе в театр на утренник, мне хотелось причесать его вихры перед тем, как показать нашему народу. Отцовское самолюбие… Итак, я нашел эту расческу во внутреннем кармане серого пиджака и много часов проплакал над ней. Ведь это была единственная вещь, напоминавшая о тебе, — ведь ничего, ни единой фотографии я не взял с собою. Но бог с ней, с этой расческой, я ее выкинул через форточку в сугроб, и теперь, когда настанет весна, ее найдет какой-нибудь посторонний человек, и она ничего особенного ему не. скажет. Так — синяя дешевая пластмассовая расческа…
Если бы тебе было интересно, о чем я передумал за последнее время, я бы многое мог рассказать, но тебе этого не нужно, и потому я ограничусь перечислением внешних фактов. Мне Алексей на прощанье подарил ватные штаны и телогрейку, и в этой новенькой амуниции я должен был вступить в свое великое опроще- „ние. Я перешил на телогрейке пуговицы, чтобы сидела на мне потеснее. Когда кончатся деньги, я пойду, наверное, на асбестовые разработки или на стройку, деваться-то мне будет некуда. Итак, со старым все покончено.
Прав ли я, поступая подобным образом? Не знаю, не совсем уверен. Впрочем, отчего бы мне не попробовать? Только очень холодно здесь, вот беда. Я уже неделю провалялся с гриппом, вызывали даже «неотложку» в гостиницу. Но надеюсь, что скоро привыкну к климату. Мне снишься ты, снится мальчик. Во сне я с тобою много и хорошо разговариваю, и ты вроде бы все понимаешь и смотришь на меня с сочувствием. Но обязательно каждый раз находится причина, по которой ты должна уйти от меня. То в «Гидропроекте» у вас банкет и за тобою должны приехать на специальном автобусе, то оказывается, что ты вышла замуж, и у тебя уже трое детей, и ты говоришь: «Нет, нет, поздно, ради детей я должна пожертвовать собою». И я понимаю, что ты права. Но все это очень скучно и может даже вызвать сочувствие ко мне, поэтому я дальше не стану развивать тему.
Расскажу лучше, что вижу вокруг себя. Я живу в двухместном номере. Моя кровать стоит ближе к окну, в которое видны длинные бараки вдали, за пустырем. Возможно, где-то в них живет моя Ассоль со своими фотографиями Смоктуновского, и, возможно, буду жить я в недалеком будущем. Далее, за какими-то высокими трубами, вижу горы, горы серого цвета, со снежными клиньями на склонах. Среди этих гор затеряны селения сарымцев. Дальше и выше гор виднеется пустынное сарымское небо, блеклое, серо-голубое в эти седые морозные дни. Ночью, конечно, звезды — поразительное огромное скопище здоровенных ярких звезд. Долго прожив в Москве, я отвык от подобного ночного неба…