— Молодец! — похвалил Пан. — А теперь пиши: «На- ша-мишка-кушал-кошка», — скороговоркой выпалил он.
— Иге-ге! — закатился рядом Дюн, самый здоровенный из коммунаров
Посмеялись и хотели продолжать работу. Но тут на дальнем краю поля появилась бегущая человеческая фигурка. Она взмахивала руками и высоким голосом что-то кричала. И в этом крике слышалось взволнованное желание вестника еще издали, голосом сердца, поведать новость, которую он нес на устах. Словно сообщение его касалось самого сокровенного, чего желали дети коммуны, не смея признаться об этом вслух (так оно и было, пожалуй!). Вскинув тяпки на плечи, коммунары заспешили к краю картофельного поля, по пути сплотившись в небольшую толпу.
Оказалось, что прибыл какой-то студент из Владивостока, у него с собою два направления на рабфак. Сельсовет послал студента в коммуну, и он сидит сейчас там, ждет, когда все соберутся, чтобы на совете избрать двоих, чьи имена впишут в листы направлений. И это надо сделать немедленно!
Шумя и гремя, как стая скворцов, коммунары двинулись к селу. Их было шестнадцать человек, молодых, жадных к жизни, тайно мечтавших разорвать путы судьбы, стать свободными, учеными — вырваться за пределы той разудалой неприкаянной бедности, в которой прошла вся предыдущая их жизнь. Доля более светлая, задумчивая и прелестная, нежели тяжкий труд ради лишь пропитания бедного тела, — вот что мерещилось каждому.
Часов шесть спорили коммунары, до хрипоты кричали друг на друга, марали и перемарали десять списков. Наконец остались в коротком списке только трое — малыш Андрей, Пан и Шин Мансам. Андрей подходил по всем статьям: и сирота, и стаж батрачества с восьми лет жизни, и начальную школу кончил, и комсомолец, и самый младший. Все то же самое было и у Пана, лишь одна статья была совершенно противоположная: Пан был самым старшим из кандидатов. Это и послужило причиною следующего спора.
— Андрюшка еще молодой! Ему только шестнадцать будет, а мне уже двадцать шесть! — кричал Пан, искривив от обиды лицо. — Я уже старый! Если мне сейчас не удастся на учебу, то все ухнуло, считай, в болото!
— Но у тебя с русской грамотой не шибко, — увещевали его товарищи. — Не поступишь ты на рабфак, а направление одно понапрасну испортишь! И ты уже матерый, на ногах стоишь. А Андрюшка сопляк еще. Так пусть учится малец! В люди выходит.
— А почему ему такое счастье, а мне нет? — кричал Пан.
— Слушай, брат! Какое счастье у всех у нас, ты сам знаешь, — обратился к нему Тимоша Эм, комсорг коммуны. — Все мы и сироты, и батраки, и дети батраков. Жизнь была собачья. Так пускай будет среди нас хотя бы один счастливчик! Пусть поедут учиться самый счастливый и… — тут Тимоша оглянулся, нет ли поблизости Мансама, потом тихо закончил — и самый несчастный.
— А я, значит, ни то и ни се, да? У-у! — Пан горько разрыдался, уткнувшись лицом в нары…
Мансам находился в это время во дворе, сидел на камне, сжав голову руками и глядя в землю.
Выскочил из казармы вприпрыжку Андрей, подбежал к нему, бросился на колени и обнял его за шею.
— Ты, щенок лопоухий, чего сидишь? Кричи «ура»! — шумел он, глядя на товарища влажными от слез глазами. — Мансам, брат! Мы с тобой поедем учиться!
Так сама собою решилась судьба Мансама.
11
И вот прошло много лет, В тридцатые годы, когда они, окончив уже рабфак, учились в Дальневосточном университете, произошел однажды между друзьями следующий разговор.
— Помнишь, Мансам, как мы в коммуне жили? Эх, покупали в лавке белые булки, уходили в лозняк на берег Амура и там пировали, — говорил Андрей, студент словесного факультета.
Учение ему давалось тяжело, от бесконечных занятий и постоянного недоедания у него кружилась голова, отказывалась работать, и он тогда наголо сбрил волосы. Он считал, что так будет легче, да и на танцы в таком виде не пойдешь. Сразу две цели оказывались достигнуты: убит наповал соблазн — и хорошее воздушное охлаждение для горячей головы! И вот, на клоня эту блестящую круглую голову к другу, голодный студентик предавался воспоминаниям:
— Булки те были такие мягкие и упругие! Сожмешь ее рукою, а она вся там, в кулаке. А отпустишь — снова распухнет, вот диво-то какое! Я бы теперь пощупал такую булочку…
— А я часто представляю себе, — отозвался Мансам, поднимая глаза и отодвигая книгу, — как мы с сестрой пекли картошку в золе. Горячая была, с корочкой!
— Слушай, Мансам, а где теперь твоя сестра? — спросил Андрей. — Летом ездил к брату, не видел ее что-то в колхозе.
— Уехала в Тетюхе, — неохотно отвечал Мансам. — Замуж вышла, еще один ребенок родился.
— А вот помнишь, съездил ты тогда к матери… — осторожно начал Андрей. — Что с ней стало? Что там у вас было все-таки?
— Ничего, — ответил ему друг.
— Тайна госпожи Бовари, — пробормотал себе под нос Андрей и склонился над толстым учебником.
Но не успел он как следует погрузиться в его бездонные недра, где не пахло ни булками, ни печеной картошкой, вдруг услышал взволнованный, тихий голос друга:
— Я тогда приехал в городок утром и полдня просидел возле станции. Все не решался идти. Жара стояла страшная, а я надел телогрейку. За пазухой, под телогрейкой, висел у меня в петле молоток, я подобрал его по дороге на одной станции. Впоследствии я узнал, что такую же петлю под одежду пришил себе Раскольников. Только у него там висел топор.
— Ну и что дальше? Ты пошел к Быку Пя и тяпнул его молотком? — привскочил с места Андрей.
— Нет.
— Жаль! Уж я бы его прикончил, точно тебе говорю, — кровожадно уверял студент. — Что же тебе помешало?
— Цыганская свадьба. Я тогда на все решился и уже подходил к дому Быка, когда увидел эту свадьбу. Там^ на окраине городка, был большой пустырь, а за пустырем находилась слободка из саманных домиков. Дома стояли без ограды, без дворов, неуютные такие. И жили там, по-видимому, оседлые цыгане, и была у них свадьба. Перед одним домиком горел костер, через него прыгали лохматые ребятишки. На крыльце сидели цыгане с гитарами, пели, стучали, играли, а перед ними танцевали женщины, дергали плечами, крутили юбками. Не знаю, может быть, то не свадьба была, просто праздник какой-нибудь или гулянка… Но я решил почему-то, что свадьба.
— Ну и что? При чем тут свадьба, если даже и свадьба? — удивился Андрей.
— Понимаешь… вспомнил я тогда одного цыганенка. Подумал вдруг: а что, если этот парень сейчас живет здесь и вот женится… Мысль была странная, конечно, но… — Мансам умолк и задумался.
— А что это был за цыганенок?
— Да так… Долго объяснять. Словом, не стал я никаких глупостей делать, Андрей, — махнул он рукою и уткнулся в книгу.
И Мансам вновь вспомнил тот печальный день, когда встретился с цыганским пареньком. И крик кукушки, которая была не то сиротою, забытой родной матерью, не то бесчувственной матерью, которая подкинула своих детей в чужое гнездо.
Андрей ждал продолжения рассказа, но, так и не дождавшись его, с досадой и сожалением посмотрел на друга: теперь из него слова не вытянешь. Таков уж был этот человек! И, вскоре примирившись с тем, что и на этот раз тайна друга не раскроется, студент вздохнул и, набравшись решимости, пал всей грудью на огромный учебник. Однако через несколько минут он снова отвлекся и вдруг произнес, щупая руками свою обритую голову:
— Иудушка Головлев.
— Что — Иудушка Головлев? — рассеянно спросил Мансам.
— Я, говорю, стал теперь лысым, как Иудушка Головлев.
— А он разве был лысый?
— Наверное. Точно не знаю. Но кажется — да.
И после этого наступило более продолжительное молчание…
И вновь видел Мансам, как это происходило там, на окраине пустыря, перед глиняным домиком. Туда доносилась цыганская музыка и залетали волны пахучего дыма от их костра.
12
Домик этот был особенно убогий, составленный из двух частей, соткнутых одним углом в виде буквы Г. Саманные стены жилища были брюхаты, кое-как слеплены. Казалось, их можно обрушить одним ударом ноги.