Отдуваясь сквозь вытянутые губы, взбирался на гору тучный инвалид с палкой. Навстречу ему очень медленно, покачивая бедрами, шла девушка в голубом свитере и розовой юбке. Руки она держала в карманах юбки спереди. Из-за горы наваленного щебня к ней выходил здоровенный курсант мореходного училища, и они тихо уходили по спуску вниз.
Скоро выйдет из дома худенькая старушка с прямой спиной, с пушистыми седыми волосами, трогательно похожая на девочку-первоклассницу. Она присядет с краю на скамейку, вкопанную в землю возле грубо сколоченного стола, сядет отдельно от остальных старух, уже громко галдящих о чем-то своем.
И пройдут другие люди, и все они покажутся мне знакомыми. И я буду смотреть на них, коротая вечер в одиночестве, попивая остывший чай, лишь изредка бросая благодушный взгляд в глубь залива, где в это время день покойно умирает и переходит в ночь.
И так не захочется мне уходить отсюда и возвращаться к сестре, терпеть зятя с его непонятной враждебностью ко мне, безответно выслушивать жалобы сестры — отчаянный ее шепот в полутьме кухни! И все же я пойду, пройду в темноте привычный путь через тихие кварталы и встречу однажды женщину с двумя набитыми хозяйственными сумками, предложу ей свою помощь, и она сначала испугается меня, а потом отдаст одну сумку. Я провожу ее до самого дома, мы будем весело болтать по дороге, и вдруг совершенно неожиданно, торопясь, я стану рассказывать ей о себе, а после останусь один и буду смотреть, как она уходит, уходит, чтобы никогда больше не встретиться мне. Она пройдет круг света под одиноким фонарем и исчезнет во тьме, я же буду еще долго стоять на месте, раздумывая: в какую сторону теперь идти?
Но в эту последнюю субботу я вошел к моим милым друзьям и вдруг почувствовал, что все должно кончиться. Квартира провоняла моим табачищем, я разбил алую чашку хозяйки. Да и сколько мог еще испытывать терпение этих людей я, незваный гость? Я смотрел в окно на город, на залив — по нему гнал ветер широкие полосы ряби, небо перечеркивали длинные фиолетовые тучи, — смотрел на все это безмерное обилие красоты и думал: это не мое, пора уже уходить отсюда. И до слезной боли захотелось мне остаться насовсем, жить в этой квартире, парящей над одним из прекраснейших морских заливов мира. И чтобы так же опрятно и уютно было у меня в душе, чтобы на моем столе стояла круглая ваза из тонкого сиреневого стекла, полная огненных кленовых листьев.
Я лег на пол, на обычное свое место, но лежать было неудобно — болело все тело, давали знать о себе дни, что провел я, валяясь на твердых досках. Я поднялся, походил немного из угла в угол, томясь, а затем прикрыл окно и ушел.
Я прошел к станции, сел в электричку и вылез на ка- кой-то остановке. Через парк я прошел на пляж, на берег Амурского залива, и там, к своему удивлению, увидел много обнаженных людей. А стоял уже сентябрь, и ветер дул неприятный, по-осеннему холодный. Вода в заливе была бутылочного цвета, дальний гористый берег — синий. Две-три головы темнели недалеко от берега, плыла прогулочная лодка с мужчиной и женщиной.
Я ходил вдоль воды и собирал причудливые сморщенные раковины, собирал и выкидывал их. Я не знал, зачем это делаю, зачем приехал сюда и хожу здесь, ничего не знал об окружающих людях, находящих приятным ходить нагишом в такой холод и купаться; не знал, как называется поселок на дальнем берегу залива.
Щетинистый дядя с метелкой и совком в руках тащился с обиженным ворчанием через пляж, неуклюже и старательно выбирая из песка окурки и бумагу от мороженого. Вываливая всю эту дрянь в каменную беленую урну, он громко матерно бранился. И я гадал: кто он, этот человек? Я пристально смотрел на него. Я приехал из города, где было около семи миллионов людей — семь миллионов вопросов, на которые трудно дать точный ответ.
Грустно было на этом пляже, так грустно, что я решил забыть этот день и никогда не вспоминать о нем, как забыл тысячи других дней.
з
В воскресенье я поругался с зятем. О рыбалке больше не упоминалось; домой я возвращался поздно, когда он ложился уже спать, так что до сего дня все обходилось мирно. Но в воскресенье мы все-таки сцепились.
Я возился с тремя своими племянниками, когда зять вошел к нам в комнату. Он прогнал детей и уселся на кровать. Мы с ним уже немного выпили, и полный зять дышал тяжело, смотрел сумрачно. Я сидел на детском стульчике.
— Так когда у тебя отпуск кончается? — спросил зять.
Я ответил, что отпусков у меня не бывает, потому как нигде на службе не состою.
— Хорошо тебе живется, — сказал зять.
— Неплохо, — согласился я.
И тут, совершенно неожиданно, мы начали ругаться. Мы орали, некрасиво вытягивая шеи, не слушая друг друга. Я вскочил со стульчика и чуть не ударил зятя кулаком, а он хватался за сердце, мял рукою дряблую грудь под майкой и выкатывал на меня кровавые, влажные глаза. Он обзывал меня тунеядцем, рвачом, бездельником, а я его — чиновником, скотиной и бог знает как еще. Мы тряслись от взаимной ненависти.
После я опомнился, выбежал в прихожую и стал обуваться. Рядом с моими башмаками лежали босоножки сестры, старомодные, стоптанные, несчастные. Сестра кинулась ко мне, вцепилась в рукав.
— Что? — шептала она, жалобно глядя на меня, уже плача. — Что?!
Я осторожно отвел ее руки от себя и вышел за дверь.
На троллейбусе я проехал до самого конца и оказался у морского вокзала. Я вошел в зал ожидания, купил в буфете сигарет и затем прошел на пристань — потолкаться в толпе.
В сотне метров от берега медленно двигался пароход, громоздкий, с облупившейся краской на борту. Я решил было, что он причаливает, но увидел заплаканную старуху в зеленом платье, махавшую платочком, и понял, что пароход уходит, уплывает куда-то.
Под стеной вокзала разместились отдельной своей толпой солдаты. Крепкая смесь пота, табака и кожи — запах грубой мужской жизни наполнял теплый воздух вокруг солдат, и я прошел мимо них, ощущая на себе их светлые и темные, с блеском, веселые и равнодушные глаза.
У вокзала я сел в трамвай и проехал опять до конца. Там, на трамвайном кругу, стояли синие ларьки, и возле них толпилось немного людей. Бухта и оттуда была видна — через купы зеленых еще садов, сквозь переплетения темных проводов электролинии. Уходящий пароход все еще почему-то не мог выйти из залива, издали судно казалось стройным, ладным.
Мне захотелось есть, и я купил в ларьке два жареных пирожка. С пирожками в руке пошел я вперед и вскоре вышел на странное место. Я оказался будто бы на набережной, только за каменным парапетом воды не было, внизу проходила железная дорога. Сверкающие рельсы уходили в обе стороны по дну сухого бетонного русла.
Подо мною, рядом с рельсами, жирно блестела мазутная лужа. Я бросил в лужу надкушенный пирожок, — один я съел, но со вторым справиться не смог, начинка оказалась с душком. Я стоял, оглядываясь по сторонам, не решив, идти ли дальше.
В сухом, блеклом небе махал белыми крыльями голубь. Я не ощущал в себе, вовсе не представлял ту бодрость, с которой устремлялся он вперед в скольжение. Мне вспомнились мои картины, их горестная беспомощность, мое одиночество перед ними и с ними. Чугунная печаль сковала меня. Вдруг голубь плавно развернулся в воздухе, скользнул вниз и опустился недалеко на каменный парапет. Ярким глазом уставился на меня всего на мгновение, а затем, беспокойно выгибая шею, стал смотреть вниз, на лужу.
И я сказал ему:
— Что ты смотришь туда, глупая птица? Тебе хочется достать пирожок? Не смей этого делать, несчастный, там мазутная лужа, ты испачкаешь свои белые пёрышки. Лети, голубок, по синему небу, там твоя стихия. А еду для себя поищи в другом месте. Я знаю, ты всегда голодный, тебе приходится рыться в помойках, но ты белый и красивый, и в этом твоя истинная суть. Так что лети прочь от этой лужи, лети, мой прекрасный.
Голубь послушался меня и улетел.
Ничто кругом не изменилось. Все так же холодно, словно жала изогнутых сабель, блестели рельсы. Пароход все еще не мог выйти из бухты, сейчас он виднелся сбоку бетонного столба, несущего провод высокого напряжения. Пирожок желтел в черной луже.