Он пошевелил шерсть, погружая в нее настывшие пальцы. Его вдруг окатила волна давно забытого сладостного чувства от тепла, излучаемого навстречу твоему другим теплом. Даже сознание затуманилось, погружаясь в незримые живительные волны, выкатившиеся из глубин прошлого. Два прекрасных юных лица зыбкими тенями замаячили в этих глубинах. Охламон сжал зубы, пальцы руки поползли в шерсти, собираясь в кулак, и вдруг нащупали упругий мокрый бугор. Он тряхнул головой, расшевелил ворс и увидел розовый, с черными пятнышками сосок. Сдавленный пальцами, он источал капли густой, белой, с жирным отливом жидкости. Дети будут? Как же — «бу-удут»… Были бы… Маленькие, пискучие, розовые… Навроде Надежды, да? А что? Дети — они и есть — дети. Зря я ее?
Охламон выпрямился, медленно и глубоко вздохнул, и вновь ощутил, как в груди защемило и стал расти плотный тугой комок. Рос, тяжелел и давил, а сверху его обхватил крепкий обруч. Опять, как и на первом бугре, Охламон беспомощно завертел головой. На сопках, толпах кекуров, каменной россыпи какими-то почти физическими пластами лежало настороженное молчание, точно мир никак не мог прийти в себя от выстрелов, выбивших из его огромного тела пусть крохотные, но принадлежащие его нераздельной плоти живые пылинки.
Под ногами раздался шорох, и Охламон опустил глаза. Тварь стояла на разъезжающихся лапах, мелко-мелко дрожала и трясла головой. Потом длинным, с синеватой ложбинкой языком лизнула кровь на щеке, под глазом и, шатаясь, повернулась к нему. Охламон увидел ошеломленные, с сумрачным отблеском в красных глубинах глаза, увидел, как длинной вереницей замелькали там вначале расплывчатые, но затем быстро яснеющие мысли, и четко понял все: что со мной — я убита — жива — бежать снова убьет — пусть — бежать, бежать — нельзя убить дважды — я уже не принадлежу себе — значит, ему тоже…
Тварь отвела взгляд, повернулась и, шатаясь, пошла к откосу, припадая на освобожденную лапу. Охламон схватил ружье, выпрямился и громко, убеждая себя, сказал;
— Не буду?.. Не-ет… Иди… Иди!
Тут снизу, справа, приплыл звук работающего мотора, и тогда Охламон закричал:
— Беги! Скорее! Прибьет зверодав, угробит всех твоих детей, они же по червонцу! Беги!
Охламон глянул вперед. Там, во всю ширину долины, через прореху в горной стене, вместе с рекой уходил к горизонту густой лес из причудливо свитых северными ветрами зарослей ольхи. Местами на густо переплетенных ветвях не опали прошлогодние листья, и казалось, мир горит под занавесом, сотканным из красных лучей вечернего заходящего солнца.
— Скорее! Беги! Скорее! — кричал Охламон и прыгал, размахивая руками и ружьем, пока не оступился на камнях и не упал. Но и лежа он продолжал хрипеть эти слова до минуты, когда росомаха, набравшая, на склоне скорость, широкими свободными прыжками скользнула под своды спасительного полыхающего мира. Тогда Охламон припал щекой к теплому шершавому лишайнику и почувствовал, как родились и пошли слезы. Сознание его распахнулось и вместило и этот мир, и все окружающие, и он увидел свою жизнь. Скорчившись, она боком брела через многочисленные подворотни, короба и замызганные продуктушки, затянутые зеленым бутылочным мраком. Охламон задрожал от содеянного и почувствовал, как под напором тугого комка пополз обруч, стягивавший грудь. Тогда он торопливо зашептал: «Я сам… сам… я успею…», — и развернул короткие, удобные стволы «тулки». Раздался удар и вслед за ним гигантский взрыв в груди.
Старик и волки
…в отчетах совхозов увеличилось количество сообщений о потравах оленепоголовья волками.
Из газет
Трук-трук! Трук-трук! — покряхтывал снег.
Иногда большой пласт оседал с громким вздохом «шру-ух-х», и ноги на короткий миг теряли устойчивость.
Весной нижние слои снега постепенно испаряются. С середины дня до вечера, когда все залито солнцем, ноги проваливаются в пустоты. А утром, когда наст еще крепок, под тяжестью человека оседают целые купола, и изнутри вылетают клубы теплого воздуха. Если в снежном куполе прорезать щель и сунуть туда замерзшие руки, сразу ощутишь, как горяча живая грудь земли.
Трук-трук! — покряхтывал снег. — Трук-трук!
Старый охотник Питычи давно был на пенсии, жил на центральной усадьбе совхоза и работал теперь, пока позволяли силы, заведующим пушной мастерской.
Однако раз в году, по окончании пушного сезона, весеннее солнце и южные, из глубин тундры, ветры, приносившие запахи разбуженной земли, будоражили душу охотника, и он уходил к многочисленным своим друзьям и родне. С берега Ледовитого океана шел по бригадам оленеводов, пока не добирался до самой дальней, кочевавшей в дремучих горах за речкой Мечег — Кустистой, на границе совхозных угодий. Там жили его дети и внуки, и там он проводил лето, помогая пастухам в их нелегких делах.
Этой весной он по давно известному ему маршруту обошел почти все бригады оленеводов, заглянул к охотникам и теперь приближался к своему тундровому дому.
Ранним утром Питычи вышел на берег речки Мечег, густо заросший ивняком, постоял над обрывом. Надувы в этом году толстые. Хорошо. Старик спустился на речной лед и пошел руслом, внимательно осматривая берег. Наконец остановился у пузатого надува, свисавшего до самого льда. Послушал с минуту. Внутри несколько раз тихо булькнула вода. Питычи достал нож, прорезал в снегу дыру. Открылась широкая щель. Льда там не было. В снежной пещере, пронизанной зеленым полумраком, зияла полынья. В воде плотно, почти впритык, стояли рыбы. Питычи опустился на колени. Лыгиннээн — настоящая рыба. Хорошо она тут перезимовала, видно, никто не тревожил. Потому что не знал.
Рыбы чуть шевелили хвостами, медленно открывали рты. Иногда одна из рыб высовывала наружу нос и громко булькала, прихватывая верхней губой воздух. Питычи сбросил рукавицу, согнул крючком указательный палец и, ловко уцепив за жабры рыбу покрупнее, без плеска вытянул ее на лед, толкнул между колен дальше, к середине реки. Голец растопырил красные плавники, широко открыл пасть и замер, блестя зеленой спиной и розовыми боками.
Старик вытянул на лед восемь рыб, потом нарезал снежных плиток и закрыл отверстие в надуве. Сильный мороз еще может вернуться, и тогда вода замерзнет, а рыбе надо дышать. Мечег зимой не течет, поэтому голец дышит только через полыньи под надувами.
Питычи собрал в рюкзак рыбу, обошел надув, поднялся на берег и увидел росомаху.
— Етти, здравствуй, Кэпэр. — Охотник покачал головой. — Ты уже тут! Как всегда, узнаешь новости самая первая. Ладно, я угощу тебя рыбой. Ты ведь давно не ела настоящую рыбу?
Старик достал гольца и понес росомахе. Зверь подпустил близко, нехотя попятился, Левое ухо у него было разодрано.
— Ты ходила в бригаду и подралась с собакой, Кэпэр? — спросил охотник. — Смотри, собаки соберутся вместе и поймают такую смелую.
Старик положил гольца на место, где только что сидела росомаха, вернулся к реке. Росомаха подошла к гольцу, долго ловила запахи рыбы и охотника, а потом села рядом с добычей и, часто слизывая с губ обильные слюни, стала наблюдать за человеком. Питычи махнул ей рукой и пошел дальше. Километрах в двух от рыбалки, в узкой ложбине, он увидел густой ольховый куст, подошел и сказал:
— Етти, Ёмромкыкай. Здравствуй, Куст. Давно мы с тобой не встречались. Помнишь, как ты укрыл меня от пурги? Как ты поживаешь? — Он внимательно оглядел ольху. — О-о, вчера ты кормил зайца. А на этой ветке сидела куропатка и кушала почки… Летом сюда приходил олень, и его ты тоже накормил… — Питычи посмотрел вокруг. Везде из-под снега торчали тонкие веточки. — А сколько у тебя стало детей! Ты правильно живешь, Куст. Сейчас я буду лечить тебя, а ты напоишь охотника горячим чаем и послушаешь мои новости.
Старик достал нож, вырезал ветви засохшие, обломанные диким оленем, и те, на которых съел кору заяц. По срезам последних выступили капельки сока.
— Уже проснулась твоя кровь, — сказал охотник. — Значит, будет ранняя и дружная весна. Спасибо, что ты сказал мне об этом, Куст. Сейчас я закрою твои раны жиром гольца.