А все, что думала о тех сыновьях, которые уже были, и о том, кто придет после Давида, она поверяла одному только писцу, а стало быть, как бы и никому вовсе.
Царь никогда не дозволял рукам своим прикоснуться к Фамари. Он не доверял своим рукам, много раз он видел, как делают они то, что он им запрещал, и, когда она была подле него, он складывал руки у груди своей, а Фамарь думала, что у него такая привычка, выглядело все так, будто он о чем-то ее просит.
Он велел ей садиться так, чтобы ему было видно ее лицо, и слуги часто переносили лампы и подсвечники, чтобы свет падал на глаза ее и губы, в особенности ему хотелось непременно смотреть на ее губы.
Иногда он приказывал ей ходить по комнате, просто ходить от одной стены до другой, чтобы любоваться ее икрами, и упругими движениями пяток, и округлостью бедер, и трепетанием грудей, и медленными покачиваниями рук, и опасливым прикосновением пальцев к ляжкам и животу.
И он смотрел на нее и вздыхал, словно окованный цепями.
Он постоянно выспрашивал служанок Фамари, чиста ли она, совершала ли нужные жертвоприношения, не забывала ли об омовениях, — он всегда знал, когда наступят у нее дни очищения, и говорил: нынче она пробудет у меня с утра до вечера, ибо завтра придется мне быть без нее. Завтра и еще семь дней.
Но никогда он не говорил с нею, он страшился слов и не доверял им так же, как рукам, и, если она порой как будто бы намеревалась открыть рот и что-то сказать, он немедля призывал служанок, чтобы те упросили ее молчать, он опасался, как бы не слетело с ее губ что-нибудь нечистое и как бы она не принудила его говорить с нею, он с ужасом думал, что одно может повлечь за собою другое — слова, руки, тела.
И это было единственным утешением для Вирсавии — что Давид никогда не говорил с Фамарью. Если бы они начали говорить друг с другом, Вирсавия решила бы, что сама она окончательно отвергнута.
Нет, говорил он только с Вирсавией.
_
Писец, я, царица Вирсавия, избрала Авессалома. Он подарил мне Корвана, павлиньего голубя.
Нет, не так, совершенно не так!
Ты думаешь, всякое произнесенное мною слово истинно и должно быть записано, но ты не знаешь меня!
Я думаю, что он избран. Но не знаю почему.
Он такой красивый, он подмигивает мне, он вытягивает шею и зовет, ласково и задушевно, прямо в сердце мое, он рисуется и поет, чтобы я ни на миг о нем не забыла.
Нет, не Авессалом! Голубь!
Он так застенчив, и благороден, и уверен в себе, движениям его не свойственна нетвердость или небрежность, обликом он строен и крепок, как столпы царского дома, голова его всегда бдительно вскинута, будто страж на верху башни.
Нет, не голубь! Авессалом!
Он единственный, кто осмеливается стать спиною к царю Давиду. И единственный, кому это дозволено. Когда говорит с царем, он всегда стоит у окна и следит, чтобы взгляды их не встречались, он смотрит на Иерусалим, как будто город уже принадлежит ему. И отвечает он на вопросы царя коротко и уверенно, голосом тихим, но ясным. Однажды я слышала, как он сказал царю: когда придет мое время.
Именно так: когда придет мое время.
Казалось, это разумеется само собой: однажды придет его время, и ничье другое.
Но я думаю, что его избранию надобно немного посодействовать.
Вот что я забыла сказать, а значит, осталось не записано: он самый красивый мужчина, какого довелось мне видеть.
Фамарь — его сестра.
Мать их, Мааха, дочь царя Фалмая из Арам-Гессура была, говорят, прекраснейшею из царских жен.
Я видела ее один-единственный раз, тогда она уже потеряла и волоса свои, и зубы, и лицо у нее было в язвах, и скоро она умерла, вид ее вызывал отвращение.
Прежде чем он встретил тебя, Вирсавия, не было у него супруги прекраснее, чем Мааха. Так мне говорят. Так мне говорят все и каждый.
Авессалом один истребил десять амаликитян у Селы в стране Едомской. Истребил с помощью меча своего. Так ведь и они были с мечами. Их головы и их верблюдов он доставил в Иерусалим. И он сам говорит: теперь не осталось в живых никого из колена Амаликова. Я не знаю.
Мне бы хотелось знать, почему выбор мой пал на Авессалома.
Он мой сверстник. Я — женщина, родившая пятерых сыновей. А он еще молодой мужчина, чье время придет.
Бедра у него узкие, а грудь широкая и мощная, в правом ухе у него золотая серьга, но видно ее, только когда он отводит назад пышные свои кудри, часто он держит плащ свой в руках или набрасывает его на одно плечо; облеченный лишь кожаным поясом на чреслах, он невыносимо привлекателен, кожа у него смуглее, чем у Давида.
Тот, кто придет.
Нет, не Амнон. Он человек самый обыкновенный. Если станет он тем, кто придет, — дом наполнится советниками, все мужчины сделаются приставниками, ведь он так щедр сердцем. Никто не имеет столь великого множества друзей, как Амнон. Он не ведает меры ни с женами, ни с друзьями. Но врагов у него нет. У царя непременно должны быть враги. Без врагов властвовать невозможно. Враги даруют могущество.
В кругу друзей своих Амнон иногда говорит: мой друг. И тогда он имеет в виду Ионадава. Ионадав — друг, остальные же только приятели.
Ионадав — скиталец, никому не известно, где он живет, он и сам этого не знает, большею частью он ночует в доме Амнона. Он сын царского брата, отцом его был Самай, брат царя Давида.
Он блестящий и гладкий, будто медное зеркало.
Почему я так говорю?
Ведь он всегда блестит от пота. И не имеет никаких особенных отличий, душа его как бы отполирована, нет у него своего нрава, он будто глина, перед тем как рука придаст ей некий образ. Он таков, каким его хотят видеть, и поэтому — никакой, даже удивительно, что у него вообще есть имя. Ни в каких обстоятельствах нельзя сказать: вот таков Ионадав.
Вот именно таков есть Ионадав.
Он друг Амнона. А собственный его друг — Шевания. Амнон поверяет самые свои сокровенные мысли Ионадаву, Ионадав же поверяет их Шевании.
Моему Шевании.
Бедный Шевания. Он давно уже не отрок. Но не смеет стать мужчиной. Тогда в Равве мужественность вырвалась из него смертоносною горячкой, и он задержался в росте. Голос у него сделался низким и глубоким, в пении его голос и голос Давида скользят теперь обок друг друга, щеки его покрылись бородою, и он ходит к блудницам, так сказал Мемфивосфей.
Но Шевания до сих пор говорит:
Я отрок, играющий пред царем на кинноре, я отрок, утешающий царя Давида.
Вместе с Ионадавом он пьет вино. И временами тоже гостит в доме Амнона. И все, что Амнон рассказывает Ионадаву, Ионадав рассказывает Шевании, а Шевания рассказывает мне. Ему необходимо рассказать это кому-нибудь, ибо он пьет участие, как другие мужчины пьют вино и воду, он думает, что пьяная эта болтовня знаменательна и чревата важными последствиями.
Вот что я забыла сказать об Ионадаве: он потеет от страха. Подобно тому как земля каждое утро покрывается росою и страхом пред наступающим днем, так Ионадав постоянно покрыт потом. Он страшится всех людей. Оттого и силится внушить всем, что он их любит.
Оттого он и вправду должен всех любить.
На шее, на цепочке, он носит бога, безликого бога, это может быть какой угодно бог. С кем бы Ионадав ни говорил, он может сказать:
Да, это твой бог. Это — Бог.
Может быть, это действительно Бог, я не знаю.
Амнон рассказал Ионадаву, Ионадав — Шевании, а Шевания — мне: каков Авессалом с женщинами.
Авессалом ходит к женщинам лишь по необходимости, оттого что надобно ему освободиться от желания. Единственное, чего он хочет, это избавление, а более ничего, и, достигнув его, он тотчас встает с постели и без слова привета или благодарности быстро уходит прочь, и взор свой тотчас устремляет в другую сторону.
Вот он каков.
Слышишь ли, как он зовет?