На террасе был разостлан персидский ковер и стояли покойные кресла. Хвилькин тут! подумал я и низенькой дверью вошел к нему в комнату.
Хвилькин лежал в это время на диване, в красных канаусовых шальварах и в желтой шелковой рубашке. Когда я вошел, он поднял брови и сказал мне: "Здравствуй! Что тебе надобно?"
-- Что мне надобно? Так-то ты встречаешь своих приятелей!
-- Гм! приятель! Ну, сделай милость, не смеши! Тебе, может быть, трубки хочется?
-- Трубки? Не хочу я трубки!
-- Чего ж тебе хочется? А?
-- Мне хочется разбранить тебя хорошенько, чтоб ты не делал глупостей.
-- Гм! разбранить! Сделай милость, отложи это до другого времени.
-- Где ты пропадал?
-- Не смеши! Скажи лучше, как ты нашел меня?
Тут, не отвечая на вопрос, я начал, по праву приятельства, его допрашивать: зачем, дескать, такую прекрасную, такую удобную квартиру, в лучшей части города, променял он на какую-то лачужку, состоящую из одной только комнаты, низенькой, душной, темной-претемной, с прескверными двумя- окошками и, что всего хуже, вероятно, с скорпионами; потом упрекнул его за то, что он совершенно забыл наше общество.
-- Гм! Да тебе-то какое дело? Ты-то что? -- отвечал Хвилькин, глядя в потолок.-- Я от приятелей-то и спрятался. Ну, да видно, от них на дне морском не спрячешься, и там найдут! Экой народ эти приятели! Собаки да и только!
-- Так ты, варвар, стало быть, и не рад, что я зашел к тебе?
-- Да ведь ты и сам не рад! Тебя здесь скорпион укусит, ну, что из этого выйдет -- сам посуди.
Спорить с Хвилькиным было напрасно, а вздорить глупо, потому что намек его на приятелей был действительно справедлив, и мне вовсе не хотелось своей придирчивостью обнаружить в себе желание, свойственное вообще всем приятелям,-- желание замечать, руководить, советовать и неисполнение таких советов принимать за личное оскорбление.
-- Хвилькин, -- сказал я, совершенно изменяя тон разговора, -- что за великодушие! Полно бояться за мою безопасность, по случаю скорпионов. Ты не рад моему приходу, при всем желании обнять меня; ты видишь, ты должен видеть наконец, что, не боясь выпачкать себе платья или ногу сломать, я пришел к тебе, отыскал тебя, навестил тебя!
-- Пришел, отыскал, навестил! хорошо сказано! -- пробормотал мой Хвилькин: -- очень хорошо! Я тебе за это велю трубку набить. Филат! набей ему трубку.
-- Вот добрый хозяин! Дай же мне руку по крайней мере.
-- На -- хоть обе, на! -- сказал он, вставая с дивана и подавая руки. -- На! радуйся!
-- Ей-богу, я рад, что нашел тебя.
-- Ну, не божись. Пойдем на чистый воздух; возьми стул, вынесем стол и будем наслаждаться, курить, болтать и тому подобное... Пусти только -- я оденусь.
-- Зачем одеваться, и так жарко!
-- Да пусти хоть туфли-то надеть по крайней мере!
Тут я взял одной рукой трубку, раскуренную Филатом, а другою поднял стул и боком вынес его на кровлю.
IV
Терраса Хвилькина служила кровлей домику, еще ниже построенному, или, лучше сказать, плоская кровля нижнего домика служила террасой... Кругом ее не было никакой решетки, и спуск был единственный по доскам, о которых выше упомянуто. Вид с этого места был удивительный, и не потому только, что мне пришлось его описывать, а потому что действительно, он был удивительный. Вообразите, почти весь противоположными берег Куры, до самого Навтлуга, перед глазами. Ярко освещенный заходящим солнцем, весь этот берег казался мне, начиная с белых стен Метеха, великолепной рамой картины, возможной только в Тифлисе и еще -- не знаю где.
Вправо от банного моста, из-за плоских кровель и неуклюжих труб, серых и пестрых стен, деревянных, со всех сторон к ним примыкающих галерей и точеных столбиков, светилась полоса Куры и зеленели непроглядные виноградники. Хребет горы, увенчанный полуразрушенными башнями, со стороны ботанического сада, покрывал их своею длинною, неровною тенью, и прозрачный пар висел над ущельем, где по каменистому ложу скачут и льются горячие источники. Неподвижно стояли в садах темные, пирамидальные тополи, вытянувшись кверху, и как будто желая достать на воздухе все выше и выше поднимающийся блеск вечернего солнца.
Воздух был тих; город еще не спал. Над Авлабаром, как дым, поднималась пыль; группы женщин появлялись на кровлях, и со всех сторон раздавались звонкие голоса, детский плач, веселый звук дайры {Дайра -- бубен. (Прим. авт.)} и отдаленный топот пляски...
Хороший был вид! Но никакой вид не мог помирить меня со всеми неудобствами новой квартиры моего приятеля. Он медлил выходить из своей берлоги, и я, продолжая наблюдать ее окрестности, наконец перестал блуждать по отдаленным точкам и навел свое внимание на предметы самые ближайшие.
Первый предмет, который попался мне на глаза -- это была женщина; она вышла на соседнюю кровлю; угол этой кровли приходился против того угла, на котором я стоял в созерцательном положении.
Женщина, как и все женщины в этой части города, была в национальном костюме. Легкий белый тюль, как млечный туман, окружал ее голову и вместе с длинными, черными как смоль косами ниспадал во всю длину спины ее живописными складками. Простое синее платье, опоясанное красной лентой, обрисовывало высокий, стройный стан ее; черты лица были необычайно нежны, свежи и правильны; каждое движение было просто и благородно. Я стал наблюдать за ней -- но она не обратила на меня никакого внимания, только искоса бросила на меня любопытный взгляд, как бы желала удостовериться, любуюсь ли я красотой ее.
В моем уме зашевелилась догадка.
-- Михаил Иванович,-- сказал я,-- поди сюда,
-- Сейчас.
Хвилькин вышел в новом архалуке -- и прекрасный янтарный мундштук дымился в руке его.
-- Поздравляю тебя с обновой! Давно ли ты сшил этот архалук?
-- Недавно... Филат, ставь самовар. Ну, что ты звал меня? а?
-- Посмотри, как хороша эта женщина.
-- Где? -- И он поднял лицо свое выше и стал глядеть гораздо дальше, чем следует.
-- Если ты не видишь, я буду приходить сюда любоваться.
-- Пошел! Где тебе! Смешишь! -- отвечал он, сопровождая слова свои легким, принужденным смехом.
-- Ну, вот увидишь!
-- Право, смешишь!
-- Я говорю.
-- Да про кого же ты говоришь? покажи! -- И он поднял свои маленькие брови.
Я показал ему.
-- А! Знаю, видел.
-- Какова!
-- Видел! Филат, вынеси стол и все приготовь как следует -- да, пожалуйста, нельзя ли так сделать, чтобы чай был без грязи. Вода отстоялась ли, а?
-- С утра стоит,-- отвечал Филат и пошел за углями.
V
"Знаю, знаю, видел, видел", и несколько таких ненужных повторений, с явным намерением замять разговор о соседке, заставили меня сильно подозревать г. Хвилькина. Солнце уже село; поднимался месяц -- и тихий лампадный свет его, увлажненный парами ночи, преображал весь город, засыпающий на каменных холмах, в какое-то прекрасное фантастическое видение. Костры на окрестных горах, огни на Авлабаре, шум Куры, напоминающий шум столицы, когда, бывало, ночью откроешь окно и слушаешь; белые куполы горячих серных бань, темные тополи, теплый, неподвижный воздух, ясное ночное небо, звезды, месяц -- все это вместе было в таком гармоническом согласии, так хорошо, что остаться бы на кровле у Хвилькина, да и сидеть бы там целый век, если б только целый век могла продолжаться такая ночь. Но что я говорю? Трудно отдать отчет в своих желаниях, когда душе весело и уютно в груди человека; а между тем ей хочется вырваться на волю и улететь, искать чего-то и молиться там, а не здесь, но где же там? Кто ее ведает! Я понял, что глубоко почувствовать красоту грузинской ночи и задремать душою для европейца нет возможности; им тотчас овладевает какая-то жажда, томительная, ему самому непонятная, жажда любви, возврата на родину, далекого пути или хоть обмена накопившихся впечатлений.