Минут через десять Александра Степановна обернулась к ней за благословением; Марья Саввишна перекрестила ее и сказала: "Ты, Саша, теперь не плачешь, видишь, что мы тебе не препятствуем, отец твой не хочет, чтоб мы тебе препятствовали. Ведь ты уж не маленькая, можешь сама, свой ум-разум и имеешь, так поговорим же с тобой по-дружески. Завтра этот фофан, прости господи, придет за ответом, и уже немного осталось времени".
"К чему все эти толки",-- подумала дочь и сказала:
-- Будемте толковать,-- и обняла мать свою.
Минуты две они постояли во взаимных объятиях, прислонившись друг к другу своими головами, потом горячо поцеловались и сели рядом на кровати, обе в юбках и обе простоволосые; но при свете лампы дочь казалась трепетной жертвой, мать -- суровой старухой с насупленными бровями; один край кисейного полога прикрыл белую кацавейку матери, другой -- полное девственное плечико от слез да молитв еще не успевшей похудеть девушки.
-- Ну скажи ты мне, друг ты мой сердечный,-- начала мать,-- еще раз скажи, чем этот фофан успел так причаровать тебя? Ни кожи, ни рожи! Да еще и дурак-человек вдобавок.
-- Куда уж мне за красотой гнаться! голубушка маменька!
-- Ну, так что же, что в нем такого особенного?, только глуп, до того, мать моя, глуп, что все-то делают из него посмешище.
-- Я знаю, что он недалек,-- сказала дочь, опустя голову.
-- И при этом еще дурной человек, самого скверного нрава, скаред.
-- Ну, я с этим не согласна. Вы говорите, дурной человек, ну докажите -- докажите, голубушка маменька, что такого дурного он сделал?..
Мать на минуту затруднилась в ответе, это не ускользнуло от внимания дочери.
-- Докажите! Нельзя же заверять -- дурной, злой, а почему дурной, почему злой?
-- Спроси Трофима,
-- Не хочу я его спрашивать,-- с горячностью перебила дочь.-- Мокей Трифоныч любит порядок, он строг и, может быть, поколотит его, но за что поколотит? За то, что тот дома не ночевал! он мне сам сказал, что не ночевал дома! Что, если б наша Маша пропала на целую ночь, что бы вы сказали? Да еще нагрубила вам вдобавок? Может быть, и вы не утерпели бы, за что же винить Христофорского? Папенькина кладовая у него на руках: что ж будет, если сторожа будут пропадать по целым ночам, посудите сами, голубушка маменька! Нет, вы мне скажите, не перебивайте меня, скажите, пьяница он, или нет? Нет, ну картежник? -- и того нет, ну, мот, последние деньги на пустяки тратит? Нет; я слышала, что он так экономен, что и жалованья своего не проживает -- ну, осудите ли вы за это бедного человека?
-- Да, он любит жить на чужой счет, это правда! вот что правда, то правда! он и сватается-то за тебя для того, чтобы и не так еще пожить на твой счет, на твои денежки.
-- А другие, маменька, разве лучше? Разве отставной полковник Топоков не выспрашивал, сколько у меня состояния? Хорошо, что он папе не понравился, а то так бы меня за него и отдали. Кто меня по любви возьмет, коли я такая уродилась, что ничего нет хорошего! Хотел посвататься купец Полтинников, приехал, посмотрел, осмотрел, да прямо из нашего дома и отправился к Верочке Салатовой, осмеял меня, охаял, да и сделал ей в тот же вечер предложение. Так-то, голубушка маменька! Верьте мне, что Христофорский по простоте своей не способен пускаться на хитрости; по скупости своей не проживет моего состояния, а что он любит меня, это, мама, я давно заметила, еще прошлого года осенью заметила! тогда я не чаяла, не думала, что он возьмет такую, можно сказать, смелость, станет за меня свататься; видно, что сильно любит, коли на такую штуку пустился.
-- Ну, тебя не переговоришь,-- вздохнув, сказала Марья Саввишна,-- я сама людей знаю, и знаю, что твой Мокей, про себя разумей, еще и не на такие штуки способен; у него лоб, не то что медный, а деревянный лоб, не ушибется, лезет сдуру, куда попало, авось что-нибудь да и будет! Так-то, мать ты моя, вспомнишь ты мои слова, да поздно будет! Мы тебе не препятствуем, бог с тобой, коли ты нас на такого дурака меняешь! -- и Марья Саввишна прослезилась и поднесла к глазам своим кончик своей распашонки. Она не играла роли, она действительно прослезилась, действительно ей было горько.
Александра Степановна вздохнула и опять повесила голову; но в самом наклоне головы ее высказывалось такое упрямство, которое мы выражаем в словах: "Видно, так уж судьбе угодно!"
В это самое время в кабинете Баканова разыгрывалась сцена с приказчиком чайного магазина, но чтоб описать ее, обратимся к началу вечера.
Баканов ни по мягкости своего характера, ни по образу мыслей своих не мог быть самодуром; вот почему в то время в среде московского купечества он чуть было не прослыл дураком, а, чего доброго, в глазах многих из числа моих читателей покажется лицом чуть не идеальным и в мире купечества никогда не виданным. Баканов чуть не заболел при мысли, что дочь его будет замужем за Христофорским. Ему даже представлялось, что вся Москва будет хохотать и что на свадьбу эту сойдется народу видимо-невидимо, чтоб только подивиться такому диву дивному. Он думал наконец: "Ну, умри я, или, упаси боже! умрет Марья Саввишна, все дела мои, все наши капиталы перейдут в руки этому болвану, ну что он с ними сделает? Как он с ними управится! Просто как ни посмотри, с какой стороны ни примерь, жених не подходящий".
Вот о чем думал он и в пятницу и в субботу и чем больше думал, тем более уединялся, чувствовал себя нездоровым, расстроенным, но не запер своей дочери, не приходил с ней ругаться, не грозил ей своим проклятием или лишением наследства, одним словом, поступал действительно или как дурак, по мнению тогдашнего купечества, или как идеалист, по мнению тех, кто изучал это сословие в главных, более резких чертах его.
Но Баканов был не глуп и задал себе задачу найти возможность самым благовидным манером отделаться от притязаний Христофорского и не прослыть тираном в глазах дочери.
Вечером, напившись чаю у себя в кабинете, он сел за конторку и стал писать письмо; потом поднял крышку, достал две пачки ассигнаций, ровно две тысячи, положил их в пакет, запечатал, надписал: "г-ну Христофорскому от Баканова", и обернулся.
В кабинет его вошел старичок приказчик.
-- Вот кстати пришли! Я было хотел только за вами послать,-- сказал ему Баканов.
Старичок смиренно остановился поодаль, сложил руки, покорно повесил голову и опустил глаза.
-- Завтра поутру, около осьми часов, отнесите этот пакет с деньгами к Христофорскому.
-- Дошел до меня пустой слух, батюшка Степан Степаныч, будто дочка ваша изволит в законный брак вступить. Видно, правда, коли на расход жениху денежки посылать изволите,-- проговорил старичок, глядя в землю, тихим, даже отчасти плачевным голосом.
-- Эх, правда, Иван Прохорыч, правда!
-- Ну, коли правда...
-- Что ж мне с ней делать! Хочет выйти за него да и только; не моя воля.
Старичок вдруг оживился.
-- Господи помилуй! -- заговорил он, крестясь.-- А чья же воля, коли не отцовская! Помилосердуйте, батюшка, Степан Степаныч! Побойтесь владыки всевышнего. Это... это вы в ваших-то бусурманских книжках понавычитали? У отца над дочерью воли нет! Ах вы, святители-чудотворцы! Впервой слышу я. Да я бы, Степан Степаныч, да я бы плеть завел, как бы из моей воли да мое родное детише вышло! Да где ж это слыхано, чтоб за такого, так сказать, ничего не стоющего человека, да такая невеста, с таким капиталом... Ба-а-тюшка, Степан Степаныч! Да мы ей, стоит клич кликнуть, мы ей такого жениха предоставим, что тебе генерал! Такого, что у самого денег куры не клюют; в каретах, на атласных подушках с кистями ездит. Помилосердуйте, батюшка!
-- Ну, что вы тут пристали! "Помилосердуйте", "помилосердуйте", как будто я сам не знаю. Девке не шестнадцать лет, давно совершеннолетняя, у самой глаза не на затылке, может видеть. Отнесите это письмо к этому дураку.