Христофорский, отойдя несколько шагов от ворот, остановился. Долго стоял он, как столб, немножко на сторону нагнувши голову -- очевидно, что он размышлял. Воротиться ему или идти домой? Влюблена в него или не влюблена Александра Степановна? Тут он вынул из бокового кармана шелковый платок, отданный ему Александрой Степановной, приложил его к носу -- и убеждение, что он любим безумно, любим пламенно, проникло до мозга костей его. Куда же идти? еще рано,-- зайду к моему сослуживцу Стуколкину -- он даст мне совет, что мне делать в этом случае. Он дока и поможет мне -- непременно поможет.
Так он решил и отправился к Сухаревой башне искать квартиру Стуколкина; он же раз был у него с бумагами -- стало быть, найти можно, только если не переехал.
Стуколкин был дома; он сначала взбесился на свою горничную (она же и кухарка), зачем она впустила к нему Христофорского, даже не вытерпел: оставил гостя у себя в спальне (она же и кабинет) и пошел на кухню, нашел там свою горничную и вытаращил на нее глаза свои. Потом стиснул зубы, ущипнул ее за руку и пробормотал: "Ты опять не доложила, ты опять, опять! Вот, погоди ты, что я с тобой за это сделаю!" -- Бледная, получахоточная горничная с ужасом и мольбой посмотрела в грозные очи своего барина, на его сине-багровый нос, на его белые зубы, на все мясистое, разгневанное лицо его -- и не смела оправдываться.
Пригрозивши своей горничной, Стуколкин, отдуваясь, обратно вошел в свой кабинет.
-- Зная все ваше ко мне расположение, истинно родственное расположение,-- начал говорить ему Христофорский,-- я зашел к вам, Осип Осипович, поговорить с вами.
Стуколкин надел на голову ермолку, сел против него у стола и стал на него смотреть с выражением неприязненного выжидания. "Вот попробуй-ка только ты у меня денег попросить, шельмец ты эдакий, дам я тебе денег, -- думал он, -- дам я тебе родственное расположение!".
-- Зная ваше родственное ко мне расположение,-- продолжал гнусить Христофорский с таким невозмутимым спокойствием, как будто был вполне убежден в глубокой симпатии к себе Стуколкина,-- я решился прибегнуть к вам за помощью.
Стуколкин пригнул голову, как бы вслушиваясь, и, поглядевши на него исподлобья, спросил:
-- А позвольте спросить, за какой это помощью в десятом часу ночи вы изволили ко мне пожаловать?
-- Вы, по доброте вашего сердца, я уверен, мне поможете.
"Я те помогу -- черт ты эдакой!" -- подумал про себя Стуколкин. Он был страшно зол на своего посетителя, ибо расположен был остаться дома и любезничать со своей горничной. Не приди Христофорский, была бы сцена самая нежная.
-- Дайте мне совет, Осип Осипович.
-- А! Совет! Гм! а какой это совет? -- позвольте вас спросить.
-- Да вот какой. В меня-с влюблена одна купеческая дочка: как вы советуете, написать ли ей прежде письмо или прямо идти к ее отцу и свататься,-- хоть я и уверен, что он с радостью за меня отдаст дочь свою... Только, так как я знаю, что вы ,в этих делах человек опытный, так сказать, всегда в этих делах успех имеете, то я и пришел с вами поговорить, если только вы не рассердитесь.
Выслушавши до конца Христофорского и узнавши из слов его, что Баканов чуть-чуть не миллионер, что у него одна дочь и что дочь эта без ума от Христофорского, Стуколкин почесал у себя затылок, сдвинул ермолку на сторону и подумал: "Чем черт не шутит! чего доброго, пожалуй, выкинет такую штуку, что женится, будет богат и наплюет на нас на всех прежде, чем мы на него наплюем. Вот ты и знай!" На широком лице его показалась улыбка; суровые глаза навыкате покрылись влагой и поглядели на Христофорского действительно с какой-то родственной нежностью, хоть и мелькало в них нечто вроде скрытого недоверия.
-- Вы,-- начал Стуколкин, упирая в него глаза свои и в то же время снисходительно улыбаясь,-- вы не врите, потому что я никому шутить с собой не позволю.
Христофорский почувствовал в себе силу глаз его и нежность улыбки, он покраснел и побожился, что не шутит.
Стуколкин закусил губу и замолчал.
-- Валяйте сплеча, куйте железо, пока оно горячо: это главное, не робейте, толцыте и отверзится,-- начал он голосом, не допускающим возражения,-- сначала пишите к ней и у нее просите согласие. Нежным же эдаким вздохам, намекам, да там эдаким всяким любезностям не верьте! Все это вздор! Судя по всему, что вы мне говорили, она уже не молодая и не совсем красивая, рада будет этому случаю,-- ну, и куйте железо, пишите к ней,-- и вот, когда получите ее собственное согласие, тогда идите к ее папеньке и... когда женитесь, и когда... Гм! Я, хотите, кстати вам и письмо сочиню, такое письмо, что, верьте вы богу, она с ума сойдет. Только я не философ, вы это знаете -- за письмо я возьму с вас взяточку,-- я ж вам так дело обделаю, что вы будете человек богатый и далеко пойдете.
-- Я тогда, Осип Осипович, тысячи не пожалею: что мне тогда тысяча! -- И Христофорскому действительно представилось, что тысяча вздор, если только у него будут сотни тысяч -- и в то же время какой-то бесенок нашептывал ему на ухо: обещай хоть четыре тысячи, ведь к присяге не приведут тебя -- можешь и надуть.
-- Тысяча, гм! Не мало ли? Впрочем, если вы такой скупой,-- пожалуй, идет: по рукам! -- сказал Стуколкин.
-- Если поможете, по рукам! -- сказал Христофорский.
-- Я вам сочиню письмо, вы его перепишите, и...
Тут Стуколкин, как человек быстрой проницательности, смекнул, что может сейчас же испытать, не врет ли Христофорский.
-- Вы его перепишите, мы его запечатаем. Вы напишите адрес, и завтра чуть свет я сам снесу его и отдам горничной или попрошу дворника передать его барышне, разумеется, за это я заплачу дворнику, ну да уж это мое дело.
-- Я, пожалуй... я на все согласен... Осип Осипыч. "Не врет!" -- подумал Стуколкин,-- ну-с; теперь я начну сочинять письмо, а вы посидите. Вон сядьте на этот диван. Это у меня и диван и постель. Я вам после когда-нибудь покажу, как это я устроил.
-- А нет ли у вас чего покурить?
-- Была где-то тут папироска, только черт ее знает, кто ее взял. Я сам, знаете, не курю; голова с табаку у меня кружится; крови много, знаете; боюсь, когда-нибудь кондрашка хватит. Ну да теперь не о том речь... Кондрашка так кондрашка! А вот мы теперь такую вам цидулку сочиним, что...
Стуколкин сел к своему письменному столу; ермолка слезла ему на затылок; широкий, мясистый лоб его, озаренный свечкой, пришел в волнообразное движение. В бумаге и перьях у Стуколкина недостатка не было; нужно было думать об одном --с чего начать? И вот стал он припоминать все любовные записки, которые он когда-то писывал, перехватывал или получал,-- а получал он их немало с Кузнецкого моста, с Трубы и Плющихи, и недаром в казенной палате считали его чем-то вроде Дон Жуана. Об его похождениях знал даже столоначальник Яков Михайлыч, добродушнейший из добродушнейших смертных.
Пока Христофорский сидел, вытянувши ноги, и мечтал, Стуколкин, коренастый и жилистый, сгорбился над четвертушкой казенной бумаги и писал:
"Александра Степановна!
Мое сердце не лжет; и если только вы не коварное существо -- вы меня любите. Знайте, божество мое, что я люблю вас так же безумно и пламенно. Решаюсь просить руки вашей. Да или нет? Вознесите меня на высоту райского неземного счастья или погрузите меня в бездну отчаяния. Если вы согласны пить со мной чашу жизни, я на днях явлюсь к вашему батюшке (слово "батюшка" Стуколкин вымарал и написал сверху "родителю"), к вашему родителю, и буду просить его подтвердить ваше согласие и осчастливить меня вашей рукой. В ваших руках жизнь моя и смерть, ибо с тех пор, как я увидел вас, я лишился сна, аппетита, и только брежу вами. Ты мой ангел, мой идеал, моя богиня. Плененный вами, падаю к вашим ногам и говорю вам: сжальтесь над несчастным и разрешите мои тяжкие сомнения. Теряю рассудок мой и жду услышать ваш ответ, лично или письменно. Остаюсь