Действительно странный: длинные седые волосы, черный берет, черный старомодный плащ (это летом-то!) и разноцветный женский зонтик-трость. В лице что-то отвратительное, птичье…
Вот нет никого сейчас на улице: все либо больны, либо ухаживают за больными. А этот сидит тут и смотрит. Может, догадывается даже, что у меня кто-то умер, и, кажется, наслаждается этим. Причем смотрит в упор, нисколько не смущаясь. Животные, кажется, так вызывают на бой.
Трубач, решив ответить на этот вызов, направил свой взгляд на противоположную скамейку. Странный тип засуетился, начал выписывать зонтиком какие-то кренделя в воздухе, — потом встал и пошел… в его сторону.
Так, вызов принят! Трубач встал и шагнул незнакомцу навстречу. Но странный тип остановился в трех метрах от него, снял берет и, склонив голову, пробормотал:
— Вечер добрый!
Трубач растерялся, не сразу сообразив, что на это можно ответить. Тип уселся на скамейку, с которой только что встал Трубач, и огорошил его вопросом:
— Что, плохо?
И Трубач вдруг ответил искренне:
— Плохо.
— Совсем плохо?
— Совсем.
— Летальный исход?
— Что?
— Смерть, спрашиваю?
— Откуда ты знаешь?
— По глазам вижу
— Издеваешься?
— Не издеваюсь ни капельки.
На указательном пальце татуировка. Какой-то странный рисунок, где-то Трубачом виденный. Но где? Нет, так с ходу не вспомнить.
— Сейчас у каждого человека в этом городе кто-то умер. И каждый по- своему оплакивает. Вы вот, например, очень красиво переживаете — смотреть любо-дорого, — отвратительно причмокивая на каждом слове, продолжал странный человек.
— Слушай ты, эстет! Сейчас ты у меня тоже будешь оплакивать — себя самого, погибшего не очень красивой смертью.
Трубач отвечал в сердцах, не замечая некой нелепицы в собственных словах.
— Ну-ну-ну… Не надо грубостей! Вы уцелели, я уцелел… Я же с добрыми намерениями подошел. Посочувствовать, так сказать. А вы…
— За такое сочувствие…
— Умоляю, только не по лицу… только не по лицу… мне им еще работать!
— На утренниках Бабу-ягу играть?
— И это тоже. А как вы догадались?
— А ты на другое не годишься.
— Нет, правда, неужели вы меня узнали? Вы были на моих спектаклях? Вот уж действительно сюрприз. Меня узнают на улицах! Наконец-то дожил до счастливого дня… Эх, мама, мама, совсем ты немного не успела, увидела бы, как твой сын известным артистом сделался…
«Нет, таких артистов не бывает! Он явно переигрывает! Но зачем? Что он тут вынюхивает? Что ему от меня нужно? Пока еще ничего определенного он от меня не услышал. Нет у них, что ли, кого-нибудь профессиональнее? Но просто так ты от меня не уйдешь…»
— А что с мамой?
— Да тоже вот скосила ее чума-то эта…
— Чума? — Трубач заметно вздрогнул. Этот тоже про чуму. Словно читает его мысли.
— Да-да. Конечно же чума. «Царица грозная чума теперь идет на нас сама и льстится жатвою богатой…» Вот лежит моя матушка на столе холодном, а я даже поплакать над ней не могу.
— Почему?
— Ну я же актер! Настоящие чувства испытывать не привык. Вроде бы сейчас и пострадать готов — ан нет, не могу: то монолог Лира на языке вертится, то слова Вальсингама… А оплакать мать по- настоящему, по- человечески — слабо.
«Что ж, что-то в этом артисте все-таки есть. Красиво придумал. Такие обычно и бывают маньяками. С виду мелюзга мелюзгой…»
— Даже посочувствовать тебе не могу.
— И не надо. А может, слушай: «…зажжем огни, нальем бокалы, утопим весело умы И, закатив пиры да балы, восславим царствие чумы…»?
«Вот. Наступил момент. Это он специально меня провоцирует. Тем лучше!»
Трубач неторопливо встал. Спокойно, без лишних движений взял субъекта за шею:
— Я тебе восславлю!
Субъект не на шутку испугался, попытался вырваться — не получилось. Забегали глаза. Лицо покрылось красными пятнами. Скосил глаза направо, потом налево — помощи ждать было неоткуда.
— Но-но! Вы меня неправильно поняли… Это же Пушкин!
— Странное время для поэзии. — Трубач начал слегка сжимать руку; — Выкладывай. Что ты тут вынюхиваешь?
— Вынюхиваю? Странный вопрос! Ничего… Отпустите! Я задыхаюсь… Вы сумасшедший!
Но Трубач уже и так не держал его.
Почувствовав свободу, странный этот человек как ни в чем не бывало уселся снова на скамейку и с видом закиданного камнями, пророка нараспев продолжил:
— Для поэзии и вообще для искусства, брат, именно сейчас самое время. Именно в такое время и рождаются настоящие трагедии! «Все, все, что гибелью грозит, для сердца нашего таит неизъяснимы наслажденья, бессмертья, может быть, залог…» — И тут он вдруг сменил интонацию, как-то странно скосив глаза: — Да, а иначе можно мозгой тронуться…
— Ну тебе это уже не страшно. Терять нечего.
И тут на их скамейку приземлился еще один человек, по-видимому заинтересовавшийся сей нестандартной беседой. Он переводил взгляд с одного на другого и все пытался вставить хотя бы словечко. Для провинциала у него был довольно холеный вид.
— «Да, странен я… не странен кто ж?» — Актер стал в позу, красиво и по- детски обиженно завернулся в плащ.
— Тьфу. Иди, отец, другим песни пой…
— Ну что ж, простимся, так и быть…
— Иди-иди.
— «Да, я шут. Я циркач. Так что же!»
Холеный, видать, не способный распознать цитату, был не на шутку озадачен ее буквальным смыслом. Между тем разговор подходил к концу. Актер решительно встал и как будто между делом, стесняясь собственного голоса, спросил:
— А кто умер-то у вас?
— Сестра.
— Видите как, сами живы, а сестра ваша тю-тю… Сочувствую, поверьте, искренне сочувствую…
И вдруг он заплакал. Трубач даже растерялся.
— А у меня мама умерла, я говорил? — пробормотал сквозь слезы странный.
— Да.
— А вы знаете, где делают Луну? Не знаете…
Актер еще раз покачал головой и побрел в сторону улицы Ленина, на которой и стоял Городской драматический театр. Трубач недоуменно смотрел на его птичью походку. После разговора с этим безумным актером что-то сместилось в его голове. Будто у разочарованного зрителя: он пришел смотреть на трагедию, а ему вместо этого фарс показывают. Хочется поплакать, а тут перед тобой клоун искусственными слезами обливается. Черт знает что!
— Да, странные дела здесь творятся, — послышался голос справа. Трубач обернулся: рядом с ним продолжал сидеть все тот же холеный.
Трубач попытался хоть с этим человеком быть повежливей: вдруг у него тоже кто-то умер и ему хочется поделиться с кем-нибудь своим горем.
— Странные? По- моему, кошмарные.
— Да, я думаю, для вас именно — кошмарные. У вас, как я понял, умерла сестра?
— Да. А у вас?
— Нет. У меня нет. Я вообще сирота. Но мне всех жалко.
— Да… — тяжело согласился Трубач. — Всех.
— Тогда давайте устроим «минуту молчания» в память о погибших.
«Еще один ненормальный!» — подумал Трубач.
Вероятно, эта мысль отразилась на его лице, так как холеный сразу принялся оправдываться. Очень, проникновенным голосом.
— Я не иронизирую, не подумайте ничего такого. Мне хочется сделать что-то хорошее. Но я не знаю что. Я думаю, они, ну погибшие, будут благодарны за это молчание. Может быть, и ваша сестра ждет от вас чего-то такого…
— Ждет?
— Памяти.
— Хорошо. Давайте минуту помолчим. Вы последите за временем?
— Конечно.
И холеный отвернулся в сторону. Нет, надо просто встать и уйти, подумал Трубач. Зачем он вообще сел на эту скамейку? Зачем он разговаривает со странными посторонними людьми? Или это его собственное сумасшествие?
Трубач встряхнул толовой. Нет, морок не пропал. Но еще сильнее стала злость.
Светка, Саша, Сашкин отец, Настин папа, бедная мать этого безумного актера, мужик в автобусе, десятки, сотни людей, которые просили мертвой воды в коридорах больницы… Врачи, которые пытались спасать людей, но сами погибли…
— Минута прошла. Вам стало легче? — развернулся к нему холеный.