Инженеры начали скрывать свои «поплавки» и становиться к станкам. Последние тайны вселенной на арапа не брались, но об этом уже как-то вообще все меньше думалось. Кандидаты наук подумывали о докторских. Конкурсы в технические вузы всё падали. Жены делали вид, что не замечают, откуда что берется. А Гончаров иногда захаживал в пивную около метро «Чертановская».
Публика там собиралась, в отличие от пивных в центре, не много глаголящая, а много п р и н и м а ю щ а я. Делать особенно там было нечего, и, пропустив пару холодненького, Гончаров беспоследственно покидал шум и чад. На том все и кончалось.
Классического ученого из него не получилось, но получался крепкий отец крепкого семейства. Из личного багажа оставались женщины и проблема насилия. Жена — как полагается нормальной жене — ничего об этом содержимом не знала. Она знала то, что из него получалось, и в чем ее муж был неотличим от тысяч других, крепких, конкурентоспособных профессионалов жизни, то, что ее устраивало и за что она держалась.
Но Гончаров вовсе не махнул рукой на себя и вовсе не отказался от безумной надежды прожить свою собственную жизнь. Отказался он — вынужден уже был отказаться — только от одного: от безумной надежды, что кто-то другой твердо укажет ему, в чем она, эта его собственная жизнь, должна заключаться. На что, в конце концов, по-настоящему стоит поставить. Распавшаяся компания конца шестидесятых? Но ведь она распалась, и он не мог не понимать, что не просто же так, а под напором времени.
Карданов… Витька Карданов… Единственный, кто не распался ни под каким напором. Не клюнул на оживляж вокруг новейшего жизнеустройства. Но, похоже, и ни до чего не додумавшийся. Ни на что не решившийся. Не подавший знака.
Гончаров понимал, что теперь так запросто к нему не придешь и не скажешь: давай доспорим. Около двадцати лет их уже разделяло, кинутых ведь совсем на разное. Карданов оплатил свое место в центре тем, что не побежал вослед, не затесался в бодрые когорты, своим неучастием в обсуждении динамики цен на бензин и трудностей доставания запчастей. Карданов твердо знал ценность того времени, когда они еще не расставались, когда все менялось и неизвестно еще было, куда поменяется. А когда наконец поменялось и даже устоялось, он один (из всех, кого знал Гончаров) не принял и не поверил в окончательность.
XVIII
И когда Гончар доложил Кате о своем потрясающем открытии — об отсутствии дворов в новых микрорайонах, — к этому времени его переносицу уже пересек нежно розовый небольшой шрам.
…Он стоял тогда на автобусной остановке, не на самой остановке, а чуть поодаль, в каком-то теньке, под каким-то козырьком, была ослепительная жара, середина лета и середина рабочего дня, и народу на остановке не оказалось, но вывернулась откуда-то — из обезлюдевшего, солнцем распятого и недвижимого пространства — какая-то нервная компания ребят. Все они, возбужденно рвущиеся за одним, докатившись до остановки, спутали ему наконец дорогу и начали его толкать, а потом и поддавать ему. И сразу затем — все это в секунды разыгрывалось — Гончаров как-то даже и не понял: да может ли такое происходить на самом деле?
Но дальше — добавляя вполне реальности происходящему — закончилось уже рутинно: вся стая набросилась на распростертого, раз и другой с размаху саданули его мысками туфель кто куда и, воровато оглядываясь, в мгновение ока разбежались и сразу как-то очутились в двадцати, тридцати, сорока метрах, а потом и вовсе испарились. Еще Гончаров заметил краем глаза, как тот, на асфальте, сумел-таки подняться, обнял бетонный столб на остановке и начал как-то навинчиваться на него, словно лиана.
Все увиденное — то, что тот поднялся и состоял еще из неразъятых частей, — напрочь противоречило всем формулам из сопромата, не говоря уж о постулатах этики и тому подобной брехне. Гончаров чувствовал острую боль бешено заколотившегося сердца.
Должно же было существовать хоть какое-то объяснение… Не отменяющее и не уравновешивающее, но хоть в какую-то бесчеловечно-скрежещущую металлическую логику вставляемое…
В сказках — то есть в теории — должно было торжествовать добро. А зло — уж по крайней мере — наказываться. Так должно было быть — просто по определению. Иначе — какие они к черту сказки? А без сказок, без горизонта и каркаса их — жизнь разлеталась и раздрызгивалась грязными клочьями потной и грязной возни. Неразберихи. Никому уже не нужной и неинтересной. Тем более ему, Юрию Гончарову. Нельзя же упустить такую возможность проникнуть, наконец в проклятую эту тайну: за что именно можно сделать с человеком такое, как вот с этим? Гончаров оказался рядом с ним и, чтобы привлечь внимание, произнес что-то вроде «эй» и даже как-то небрежно тронул его за плечо. Но избитый и, казалось, еле держащийся за фонарный столб человек среагировал как попроще. Он резко обернулся, и… Юра тут же ослеп, получив со всего размаху в переносицу… Почти в глаз.
Кулак в переносицу — за то, что пытался объяснить то, что стояло вне логики? Или за неверие, что вполне можно жить, ничего и не объясняя? Наверное, за все вместе — на сантиметр левее, и лишился бы глаза — это первое. И отсутствие дворов — это второе.
Ну и чушь! Яснее же ясного, что в первом случае следовало просто уйти и забыть увиденное, ничего бы тогда и не случилось. Отсутствие же дворов в новых микрорайонах — всего лишь анекдот, ловкий, ловко сформулированный, и недаром Катя так сразу с подозрительностью к нему и отнеслась. Правильно, что с подозрительностью. Потому что, как ловко ни формулируй что-то отдельное, извне пусть даже и бесспорно выглядящее, кто же здравомыслящий от него так сразу и протягивает нить к необходимости перемен во внутреннем? К собственному жизнеустройству. К капитальным и скорее всего необратимым переменам: к обмену и переезду в центр.
Но анекдот или просто ловкое наблюдение — это всего лишь форма общения. То, что обкатано уже до стадии, когда это можно передать другому. Чтобы он хоть это-то понял. Конец ниточки из спутанного, но мощного клубка внутреннего решения. Для тебя — уже очевидного, а для ближнего твоего — может, даже и вовсе неведомого.
Кто-то же должен был оказаться прав во всей этой истории под названием «их жизнь»? В новых микрорайонах Гончаров не встретил ничего, кроме того, ради чего все это и затевалось: отдельных квартир. А с квартирами и вообще-то получалась какая-то нескладица. Не хватало ликования, которого ведь единственно только они и заслуживали. Не хватало полного и единодушного признания, что вот это т о с а м о е и есть.
Впрочем, ликование, кажется, было несколько лет, в начале семидесятых. Но время — гидра ненасытная — все почему-то длилось, и не останавливалось, и как-то до обидного быстро и деловито сожрало и эти ростки ликования, и кстати уж вместе с ними и бестолковые претензии новоявленных нуворишей из научно-технической и торгово-снабженческой элиты. Наконец как-то все уже остепенились и заскучали. Наконец часть этой самой якобы элиты задумалась и почему-то даже несмотря на то, что все вроде удавалось, полиняла и пообтрепалась. Машины, квартиры, дачи… Кажется, никто даже и придумать-то больше ничего не мог. Правда, лет на пять-семь оживляж внесло остренькое поначалу блюдо — дефицит. Но и этой считалочки — с доставанием дефицита — хватило на чуть-чуть. А в последние годы уже и явным становилось, что эти игрушки и шараханья не греют. Сравнивали же кое с чем. Ну и значит, друг друга с другими. И оказывалось, что даже тот, кто и совсем ничего не достал — то есть не из первой волны дефицита, шмоточной, не из второй — аппаратурной и мебельной, не даже из третьей — из слайдов и рассказов о заграничных променажах, из посещения премьер и личных знакомств с кино- и эстрадными звездами, — так вот вдруг да и выяснилось, что все те, кто не испил и ничегошеньки выловить не сумел или не удосужился, — что все они так же живы и здоровы, как и самые ярые дефицитники и доставалы. Так же живы и здоровы или ни живы ни мертвы, так же аккуратисты или разгильдяи, счастливцы или ипохондрики, семейные или гулящие. И именно самое обескураживающее, что все это так или иначе — но вовсе, оказалось, вне связи с участием или неучастием в запущенной лет десять назад самоходной игре под названием д е ф и ц и т.